Аллегро. Загадка пропавшей партитуры - Ариэль Дорфман
На следующий день повязки сняли – и Иоганн Себастьян Бах оказался совершенно слепым.
– И как это принял твой отец?
– «Мы не унываем». Вот что он сказал. Послание коринфянам.
Из камина внезапно выкатилось полено, рассыпав искры. Кристиан встал, чтобы вернуть его на место. Пламя взметнулось вверх, осветив его лицо. Он повернулся ко мне.
– Он черпал утешение во Втором послании к коринфянам, в этих стихах: «Если внешний наш человек и тлеет, то внутренний со дня на день обновляется». И добавлял: «Ибо видимое временно, а невидимое вечно»[7]. Он был святым человеком.
Вполне возможно, что Себастьян Бах был святым, но после второй операции его здоровье начало ухудшаться, весь организм пришел в ужаснейшее расстройство. Только один раз, за десять дней до его кончины двадцать восьмого июля 1750 года («Почти в самой середине века», – отметил Кристиан), к батюшке Баху вернулось зрение. Всего на несколько часов. «Да, да!» – вскричал Иоганн Себастьян, прошел к окну и стал смотреть в ясное небо, которое в тот день широко раскинулось над Лейпцигом: оно было жарким, синим и полным птиц. Он посмотрел на бледный город, в котором родился Кристиан, и еще раз сказал: «Да-да, пусть будет так», а потом закрыл глаза и был парализован ударом и снедаем страшной лихорадкой.
И все же продолжал творить.
Именно после той жуткой операции восьмого апреля Бах-старший сочинил те две вещи, которые я по просьбе моего ментора сыграл прошлым вечером для лорда Танета. Одна из них так и не была закончена. Батюшка Бах также возился с органным хоралом и, как рассказал Кристиан, поработал над дополнением к своей мессе Си-бемоль минор «Et Incarnatus Est», «но мы не нашли нот – они таинственным образом исчезли».
Все лечащие врачи, включая видного профессора Самуэля Теодора Квельмаца, возглавлявшего Лейпцигское объединение медиков, не сомневались в том, что угасание и смерть капельмейстера были вызваны операцией, навязанной ему шевалье, этим печально знаменитым и заносчивым человеком, который, как сказал герр профессор, «распространял тьму, а не свет», где бы ни появлялся.
– И твой отец не проклинал шевалье – ни разу, ни словечка упрека или сожаления?
– Он был не злопамятен. И его занимали более насущные вещи. Ему предстояло встретиться со своим Создателем, с тем Богом, которому он служил с детства, примерно с твоего возраста, когда в девять лет он потерял сначала мать, а потом отца. Я хотя бы имел счастье рассчитывать на его защиту и обучение до четырнадцати лет – почти до пятнадцати. Но это стало концом той жизни, которую я до тех пор знал. Я был вынужден оставить дом, искать убежище в иных местах – и больше не возвращаться.
Мой друг замолчал и, казалось, снова погрузился в печаль. Какое-то время он ничего не говорил. Смотрел в пространство – в какую-то точку на потолке, в какое-то место внутри себя, но потом поджал губы и кивнул.
– Конечно, моя потеря ничтожна по сравнению с тем, что потерял мир, что потеряла музыка: кантаты, которые не будут написаны, сонаты, которые были в нем, ту фугу, которая осталась неоконченной. И теперь этот шарлатан делает вид, будто…
Он снова замолчал и посмотрел на меня, словно осознавая, что все это время говорил с ребенком.
– Извини, юный Вольфганг. Прости меня за ту тираду, которую я на тебя обрушил, как и за повествование о человеческой порочности, без которого ты вполне мог бы обойтись. Могу только надеяться, что это было не зря. Ты сейчас в том же возрасте, в каком мой отец перенес исчезновение обоих родителей и был вынужден отправиться во враждебный мир, где тебе необходимо научиться видеть разницу между тем, что люди говорят и что делают. А теперь хватит: я обещал твоему отцу, да доживет он до почтенной старости, вернуть тебя домой пораньше, чтобы ты смог пойти к мессе. Они с твоей матерью уже, наверное, беспокоятся.
– И сестра. Она не поправится, если рядом с ней не будет брата. Я сочиняю сонату для скрипки, чтобы ее порадовать. Мы сыграем ее вместе, когда у нее пройдет горло.
– Да-да, конечно. Твоя сестра. Вполне естественно, что ты…
– Я никогда не расставался с ней – и никогда не расстанусь! – воскликнул я. – Мы навсегда останемся жить в нашем собственном Черном королевстве и даже умрем в один день. Так я больше никогда не буду одинок.
Лондонский Бах снова повернулся к огню, собрался было подняться, чтобы разворошить угли, но передумал.
– «Навсегда» – это опасное слово, Вольфганг, – проговорил он очень серьезно. – Нам не следует его использовать. Ничего не бывает навсегда, кроме смерти. Ни сестер. Ни братьев. Ни дома – того рая, в который нам никогда не вернуться. – По его лицу