Бег дней - Алексей Владимирович Спешнев
Молчаливый Пат танцевал только с Верой — высокой, худенькой, остроносой, с огромными серыми глазами. Вскоре они поженились и сняли комнату в деревянном двухэтажном домике без канализации и водопровода в Луговом переулке в Дорогомилове, и у них родился сын Джеймс, Джимми. Я видел его в люльке, а потом в картине «Цирк» на коленях у Михоэлса: Джимми передавали из рук в руки люди разных наций под музыку Дунаевского, а зрители смеялись и плакали, захваченные наивным символом добра и человечности.
Теперь Джимми сорок шесть лет, и он вместе со своей мамой Верой Ипполитовной Араловой, лауреатом премии Неру, известной художницей, угощает меня арбузом в ампирной комнате с темно-зелеными стенами, из окон которой видны высотная гостиница «Украина» и Луговой переулок, где стоял когда-то деревянный домик и лежал в люльке будущий советский поэт Джеймс Ллойдович Патерсон.
Джеймс учился в Нахимовском, потом в Ленинградском высшем военно-морском, служил лейтенантом в Севастополе, плавал на боевом корабле штурманом, по совету Михаила Светлова поступил в Литературный институт и окончил его с отличием.
Джеймс читает мне тихим голосом стихи, посвященные отцу:
Подсолнухи надежды во всей ее
необъятности,
Подсолнухи любопытные
на дорогу вышли,
Подсолнухи рыжеголовые,
подсолнухи утренней радости,
Подсолнухи тонконогие,
конопатые по-мальчишьи…
Ты, Маргарита Глэско,
взвешивая пройденное,
седая и чем-то похожая на негатив…
всем своим существом на ту волну настроенная,
ждала, когда прольется рассветный мотив.
Над неуемной тревогой
ночей бессонных
в настороженном
и восприимчивом эфире,
разливаясь в пространстве
все шире и шире,
утренний голос сына
расцветал, как подсолнух…
Американская коммунистка Маргарита Глэско, мать Пата и бабушка Джеймса, полгода гостила и нянчила внука в деревянном домике в Дорогомилове, а позже, когда сын решил навсегда остаться в Советском Союзе, ловила его голос по радио в настороженном эфире. Проработав некоторое время в Исполкоме МОПРА, под руководством Стасовой, Пат перешел на радио и вел передачи на английском языке на Америку.
Я помню Ллойда таким, каким не может помнить сын. Он был похож на легкую черную пальму. Но только теперь, за изысканно сервированным столом в ампирной комнате, я узнаю жизнь Пата и ее конец.
Вера Ипполитовна с маленькими сыновьями (младший сын Том теперь оператор на телевидении) была эвакуирована в Свердловск. Пат остался в затемненной, похолодевшей Москве, писал очерки и был в эфире единственным советским собеседником Америки. Вел передачи, сидя на старом кожаном редакционном диване. На этом же диване спал. У него была отбита почка: взрывной волной ночью Пата ударило об стену дома.
В канун нового, сорок второго года он проездом пробыл три дня с семьей в Свердловске. Он летел в Комсомольск-на-Амуре, чтобы оттуда вести передачи. На аэродроме Пат упал в обморок. Но все же улетел к месту нового назначения.
И там умер, не выпуская из рук микрофона, вдали от близких, единственный черный в снежном далеком сибирском городе. В этом городе недавно побывал Джеймс, его сын, и читал стихи об отце, и узнал, что вскоре одну из улиц нового микрорайона Комсомольска-на-Амуре назовут именем Ллойда Патерсона, который был похож на молодую пальму.
В 1943 году, как и многие другие москвичи, я жил не дома, а в гостинице «Москва», где давали жидкий супчик и картофельные котлеты, и была горячая вода, и теплилась цивилизация. В мансарду над гаражом мне идти было жутко, страшился увидеть развалины.
В гостинице останавливались писатели-фронтовики, журналисты и вообще интересный и разнообразный народ. Здесь все знали друг друга, и новости, и радостные, и печальные, мгновенно распространялись по этажам. Кто-то рассказал мне, что Вейланд Родд в сорок первом пошел в ополчение. Но однажды вечером мне показалось, что он пересекает вестибюль нашей гостиницы. Я не успел его окликнуть, и он скрылся за дверью, в сумраке Охотного ряда.
В то лето был взят Орел, я видел из своего окна первый салют, разумеется, без фейерверка, — вокруг Москвы, сверкнув огнем, ударили пушки.
Какая будет погода, мы все еще узнавали по тому, поднимутся ли к ночи аэростаты воздушного заграждения или останутся на своей базе между «Москвой» и «Метрополем». В дождь они покачивались за забором, как огромные надувные слоны.
Долгое время я жил в одном номере с украинским поэтом Любомиром Дмитерко, потом с Марком Бернесом и киевским режиссером Игорем Земгано. Игорь был человек веселый и предприимчивый и ходил обедать в столовую украинского партизанского фронта, помещавшуюся на Тверском бульваре. Как-то и меня он взял с собой, и недели две я сытно кормился, нередко за одним столом с только что прилетевшими из сражающегося леса, заросшими бородами и обвешанными оружием легендарными партизанскими командирами. Их просыревшие ватники пахли порохом, бензином и чесноком. Рядом с бутылкой горилки и дымящимся борщом иной наш сосед клал трофейный автомат и кинжал. К концу обеда командиры становились краснолицы и шумны или, напротив, тихо дремали за столом. Они задерживались в Москве день-два, не больше. Прилетали другие удивительные бородачи, и мы с Земгано жадно слушали их рассказы. Краткая сытная жизнь кончилась, как только уехал мой приятель, — один я не решался появляться в столовой и опять довольствовался супчиком и картофельными котлетами в «Москве».
Я жил тут уже больше трех месяцев, и директор попросил меня временно перебраться в другую гостиницу.
Режиссер Турин, постановщик знаменитого «Турксиба», повел меня в «Савой», ныне «Берлин», и познакомил с администраторшей, дав мне самую лестную аттестацию. Дама сказала, что может мне предложить номер на верхнем этаже, где обитают иностранцы. Но когда Турин ушел, посоветовала в «Савой» не перебираться. Понизив голос, она не без юмора сообщила мне: англо-американцы живут в «Национале», а в «Савойе» — японцы, их страны, как известно, находятся в состоянии войны. Недавно японцы перебили стекла автомашин англосаксов у здания Телеграфа, а сегодня ночью японцы нашли под своими подушками пакетики с пауками, подложенные, видимо, горничными,