О себе любимом - Питер Устинов
Мой следующий роман с оперой произошел примерно пять лет спустя и снова благодаря сэру Джорджу Солти. В Гамбурге ставили «Волшебную флейту». На мой взгляд, Моцарт — божественный Моцарт — должен быть заново открыт каждым новым поколением. Интересно, что бытует предубеждение против Шиканедера и убеждение, что он почему-то оказался недостоин Моцарта, и вследствие этого, хоть музыка и священна, но к тексту это не относится. Клемперер зашел даже настолько далеко, что записал эту оперу, выпустив все диалоги.
Моя точка зрения прямо противоположна этой ереси. Конечно, Шиканедер был драматургом-ремесленником, комиком, импровизатором, но если он удовлетворял Моцарта, то и меня удовлетворяет, особенно если учесть, что «Волшебная флейта» — это сказка, в которой есть элементы народной комедии, и есть нечто от шекспировской «Бури». Ее серьезные моменты, которые Моцарт божественно возвысил до небес, прекрасно сочетаются с вульгарным юмором Шиканедера. Мораль сказки обезоруживает своей простотой, масонской и просто человеческой. Тогда зачем осложнять ясную и прозрачную линию, облекая ритуалы в тайный и зловонный мистицизм, когда они открыты небу, свободны и демократичны? Нет ничего более актуального, чем вечная борьба дня и ночи, солнца и луны, добра и зла...
Когда оперу наконец повезли во Флоренцию, Уильям Уивер написал в «Геральд Трибюн»: «Опера превосходно поставлена, великолепно динамична. Некоторое время назад «Волшебную флейту» Устинова немало критиковали. Сейчас трудно понять за что: в ней ощущается явное уважение к тексту и бережное отношение к музыке, и в то же время есть немало изобретательности».
В результате я получил предложение поставить для Эдинбургского фестиваля «Дон-Жуана» с Даниэлем Баренбоймом, сделать декорации и костюмы.
«Дон-Жуан», которого Моцарт охарактеризовал как «шутливую драму», еще более сильно, чем «Волшебная флейта», был искажен многими поколениями, которые любили эту оперу нежно, но неразумно. Сейчас ее рассматривают как психологическую трагедию, к которой трудами Фрейда и его дружков прибавилось огромное количество приправ, так что вкус первоначального блюда стал почти неразличимым.
По-моему, неразборчивость в связях — это не трагическая тема, и все неоправданные теории относительно импотенции Дон-Жуана ничего в этом смысле не дают. Они представляют собой жалкий довесок современных психологических изысканий к истории об эгоистично-веселом мерзавце. В результате этой претенциозной чуши декорации делают черными, как чернила, статую командора оставляют на домысливание публики, и даже наказание Дона носит вид самоубийства, продиктованного надорвавшейся совестью. Это одно из самых низких свойств человеческого, разума: он расширяет область идиотизма. Глупость дурня утешительно интимна и скромна, а глупость интеллектуала провозглашают с кровель.
Нас уже заставляли созерцать пустые холсты и с почтением слушать неподвижных пианистов, сидящих за молчащими роялями. Что мы при этом теряем или приобретаем — это наше дело, но когда следующие моде хитрецы хватаются за подлинные шедевры, мы вправе восстать. Как восстал я, увидев по телевизору одну французскую постановку «Дон-Жуана», оформленную так, словно все, и помещики, и пейзане шили свои наряды у какого-то Диора шестнадцатого века и сверкали, словно единственные источники света в рудничной шахте. Эту постановку очень хвалило французское правительство, стремившееся поддержать свою больную оперу, и знатоки повсеместно превозносили эту стильную карикатуру, в которой не осталось ни малейшего следа «шутливости». В Довершение картины в опере пел сэр Джерент Ивенс, чьи щеки светились в темноте, держась на сцене точно так же, как он это делал в моей совершенно иной постановке.
Современники Мейербера были настолько полны решимости сделать этот неподатливый материал трагическим, что откусили финал, опуская занавес в тот момент, когда Дон-Жуан проваливается в ад, дав страшное предостережение прелюбодеям. Эта концепция сохранилась до последнего времени, а оправданием служило то, что в музыкальном отношении легкая кода по уровню якобы уступает великолепной стычке Дона-Жуана, Командора и Лепорелло. А ведь именно кода снова возвращает нас к духу этой оперы!
О вы бы слышали, какой крик подняли пуристы, когда в конце спектакля я вывел на сцену двух полицейских — как всегда, опоздавших, — чтобы измерить дыру, в которой исчез Дон-Жуан. Как можно оправдать такое самодовольное легкомыслие? А очень просто, синьоры мои: потрудитесь заглянуть в текст и вы их там найдете! Дону Оттавио никогда не удастся избавить мир от Дон-Жуана — главным образом благодаря вмешательству женщин, которые не допустят, чтобы их мучителя уничтожили.
Моя следующая вылазка в этот странный мир оперы произошла по просьбе Рольфа Либерманна, представлявшего парижскую оперу. Массне — это не Моцарт, а его «Дон Кихот» был написан Им в попытке дать Шаляпину роль на уровне великого Бориса Годунова. Теперь Николаю Гяурову захотелось возродить этот курьез, эту чепуху, где Дульцинея становится дамой полусвета, лишенной крестьянской сочности, и делает несколько иберийских па на балконе к восторгу деревенских жителей, которые хором кричат «Anda! Anda!». А дон Кихот проходит через толпу, как Христос между прокаженными, делясь мыслями столь же глубокими, как изречения, что печатают в отрывном календаре.
Неприятности начались почти сразу же: я начал получать письма от разгневанных баритонов, ушедших на покой, и других представителей музыкального истеблишмента Франции. В них меня осуждали за то, что я рассчитываю отдать должное подлинному французскому шедевру, пока живы Дюваль, Дюпон и Дюрок, не говоря уже о Дюлаке, Дюпре и Дюшампе, которые хоть уже мертвы, но все равно справились бы с постановкой лучше, чем живой я (и, возможно, лучше, чем Дюваль, Дюпон и Дюрок). Репетиции напоминали попытку найти носильщика в людном аэропорту: беспокойная толпа хористов заглушала ведущих исполнителей под взмахи рук хормейстера, который двигался исключительно спиной вперед, натыкаясь на все, что оказывалось на его пути.
Все говорили одновременно, пели вразнобой, и ничто не бывало готово вовремя.
Никогда прежде мне не приходилось работать в атмосфере такой полной сумятицы — а они еще не нашли ничего лучше, как обвинить в этой сумятице меня, потому что мои эскизы были переданы слишком поздно — по большей части за много месяцев до срока — и потому что я не кричал так же громко, как другие. В этом театре привидений больше, чем в Англии и Шотландии вместе взятых, и все они сквалыжные, невоспитанные и злобные.
Не думайте, будто я пытаюсь оправдать провал,