Колдовская ночь - Наталья Борисовна Русинова
* * *
Между селом и рекой было в те годы большое поле. Засевали его рожью, и поле спасало Стояново в голодные времена. И в засуху, и в войну, когда пахали кое-как оставшиеся в селе бабы с детьми, и в злые високосные годы, когда то заморозками било, то градом, поле всё равно приносило урожай. Поговаривали, конечно, что есть на то своя причина и лучше простому человеку её не знать. У поля даже свой зарок был – не показываться там в полдень. Успели, не успели до полудня работу закончить – уходите, не оглядывайтесь, потом вернётесь, когда солнце чуть спадёт. А детям на поле соваться и вовсе было запрещено. Их пугали старинной, но безотказной историей про Назарку с Макаркой, которые в полдень пошли в рожь играть и сгинули, ни косточки от них не нашли, а только праха горстку, дунули – рассыпалась.
Вот только Серафима, которой к тому времени десять лет исполнилось, была боевая и в сказки не верила. И завела себе во ржи тайное гнездо, куда при первой возможности сбегала – от матери с Танькой, от бесчисленных дел, которые для Серафимы в любое время находились, от деда, который уже два года, как помирал в углу за занавеской, ругался и пах плохо. Тут у Серафимы хранились под камушком сокровища: ленточки, обёртки, курий бог и, самое ценное, Танькино битое зеркальце в красивой оправе. Танька его случайно грохнула, а мать велела унести подальше и закопать. Серафима унести унесла, но закапывать не стала – как же такую прекрасную вещь и в землю. Ведь и посмотреться можно в зеркальце, хоть и треснутое, и «зайчиков» попускать, и погадать на Крещенье, как взрослые.
Гнездо у Серафимы было на дальнем краю поля, поближе к речной прохладе. На реку Серафима и уходила в полдень, когда солнце начинало особенно сильно печь голову. Совсем уж нарушать зарок, про который всё Стояново знало, было боязно. И всё-таки пекло Серафиму вместе с солнцем любопытство – что же такое творится на полуденном поле, почему даже суровая Танька, которая ни в бога, ни в чёрта не верит, да что там Танька – даже председатель там показываться не смеет?
* * *
И вот однажды осталась Серафима на поле в полдень – то ли из-за этих мыслей, то ли просто заигралась. А вернее всего – за солнцем не уследила, облака мешали. Что пора убегать, она поняла поздно – когда порыв странного горячего ветра, неизвестно откуда взявшегося, пронесся по полю, пригибая колосья к земле. А вокруг ветра не было, на чутких ивах у реки не дрогнула ни единая веточка.
Серафима вскочила, чтобы юркнуть поскорее в ивняк, и тут же спряталась в своё гнездо обратно, пригнулась вместе с рожью. Потому что успела увидеть парящую над полем высоченную фигуру в чём-то нестерпимо белом, ярком, раздувающемся книзу колоколом. И из белого в тех местах, где у человека руки-ноги находятся, вырывались лучи слепящего света. А самый яркий луч бледного огня бил оттуда, где должно было быть лицо. Фигура плыла над волнующейся рожью и вертела по сторонам головой, точно прожектором. Как-то Серафима фильм в клубе про войну видела – точно такими прожекторами там шарили по небу, выискивая фашистские самолёты.
От фигуры шёл сухой жар, и его раскалённые волны чувствовались на расстоянии. Страшно было, конечно, очень – но и любопытно до ужаса. Ведь белый день стоял вокруг. Ночью от такого огненного чучела Серафима сломя голову бы бежала, а сейчас любопытство грызло её изнутри, подзуживало хоть разглядеть сначала получше, что же это летает над полем, а потом уже убегать. И Серафима, прижавшись к земле и мелко дрожа, нацелила на непонятное чучело своё битое зеркальце.
В зеркальце она увидела, как плывёт в воздухе горящая ровным белым огнём фигура высотой с целое дерево, вертя головой, поводя руками – и от каждого её движения прокатывается по ржи волна горячего ветра. Даже отражённый свет из зеркальца был таким ярким и жгучим, что Серафима жмурилась, слёзы щекотали в носу. А потом…
Луч, бивший, как из прожектора, из-под белого куколя у фигуры на голове, попал в не вовремя поднятое Серафимой зеркальце и вернулся прямо огненному чучелу в лицо. И Серафима это лицо в отражении явственно увидела: безносое, белоглазое, с трещиной рта от уха до уха – это если представить, что уши под куколем всё-таки есть. Лицо было бабье, точно у оставленной надолго под палящим солнцем, иссохшей покойницы. И, видно, ослепил белую бабу собственный отражённый свет, обжёг: она издала пронзительный крик и закрылась рукой. Удушающий жар разлился над полем, Серафима упала ниц, вжалась лицом в землю. Воздух стал нестерпимо горячим, слышно было, как что-то уже начинает потрескивать. И всё звенел в ушах долгий обиженный крик, нелюдской совсем, птичий. Серафима чуяла запах палёного волоса и в ужасе думала, что это она, сама она горит… Потом будто полегче стало, попрохладнее. Серафима подняла наконец голову, жадно глотая воздух, – никого ни в поле, ни в небе над ним не было, только рожь всё ещё волновалась.
* * *
Домой Серафима прибежала вся в волдырях от ожогов, с закрутившимися в мелкие колечки опалёнными волосами. Дед, как увидел, чуть с кровати не свалился. А Серафима, рыдая и воя от того, что солёные слёзы ещё больнее делают, рассказала, что над полем баба огненная летает и что чуть живьем её не спалила. А дед вместо того чтобы пожалеть, разорался, запустил в Серафиму стаканом и начал крыть таким словами, что внучка забилась в дальний угол и голосила там от боли и обиды.
Потом вернулась наконец мать, но прежде, чем Серафима успела кинуться к ней за спасением, дед прорычал:
– Дура твоя Полудницу обидела! Беги задабривай!
Мать растерянно застыла на пороге. Она, как и все в Стоянове, всю жизнь прожила, и веря в потусторонних соседей, и не веря, и больше всего на свете боялась, что когда-нибудь придётся эту грань пересечь – хоть в какую сторону. Но дед буйствовал, Серафима – настоящими, неоспоримыми ожогами покрытая, – с плачем всё подтверждала, и мать засуетилась, собирая в узелок то, что перечислял дед: кусок хлеба, яйца, соль четверговую…
Мать убежала с дарами в поле, пришла сестра Танька, выслушала всех и наорала уже на деда: что он суевериями своими людей изводит, а суеверия, между прочим, давно запрещены со всех сторон, хоть в партии, хоть