Чернее черного - Иван Александрович Белов
Он быстренько пошагал навстречу спешившейся Серафиме. Или Анне. Или как ее там? Встретились в центре поляны, Серафима остановилась, в глазах запрыгали искорки, и она промолвила:
– Ну здравствуй.
– И тебе не хворать, бессовестная лживая сука, – вежливо поприветствовал Рух, борясь с желанием садануть тесаком как раз между этих блудливо блещущих глаз.
– Можно ли так с царицей? – удивилась она. – Хоть бы на колени встал ради приличия.
И перед ним и правда стояла царица. От прежней Серафимы, простой, понятной и где-то даже родной, не осталось никакого следа. От этой женщины с лицом Серафимы исходила властная сила и уверенность человека, привыкшего повелевать. Изменилась осанка, изменился взгляд, изменилась походка. Она и одновременно не она.
– Сама на колени вставай, – буркнул Рух. – Ты передо мной виновата кругом. Все просчитала, змеища?
– Ну не все, но старалась, – кивнула Серафима. Или Анна, хер ее разбери. – Мне надо было попасть в село, наши все раньше проскочили, а потом калитка захлопнулась и чужаков перестали пускать. Кстати, умное решение, но запоздалое.
– Задним-то умом мы сильны, – согласился Бучила, – на том испокон веков и стоим.
– Да ты себя не кори, – утешила царица. – Люди мои прознали, что ты с последними беженцами идешь, я и села на хвост. Дальше просто повезло. Я могла погибнуть, ты мог не взять нас с собой, но риск стоил того. Открыть проклятые ворота было единственным шансом для нас, слишком важное дело, чтобы доверить его кому-то еще. Вышло как вышло.
– И дочь с собой потащила. Или не дочь? Тебе же ни на грош верить нельзя.
– Дочь, – улыбнулась Анна. – Трое их у меня, Аленка старшая, давно к делу приставить пора. А несчастная женщина с ребенком больше располагает к себе.
– Ну да, располагает, – согласился Рух. – Я на том погорел. Ладно, к черту все это, мне одно интересно: кто ты такая?
– Мать, Крестьянская царица, жена и вдова, – пожала плечами она. – Звать меня Валентиной Кисловой, родом из Ладоги я. В голодный год продали меня родители в проезжающий мимо бродячий театр. Сначала прислуживала, потом стала махонькие роли играть, а как подросла и похорошела, выбилась в актрисы из первых. Говорят, талант у меня. Ездили по стране, народ веселили, замуж вышла за акробата из труппы, за лучшего во всем свете мужчину, а там и детишки пошли. В прошлом году угораздило нас оказаться в окрестностях Богоявленского монастыря, а тут как раз восстание «Детей Адама», и началось. Мы бежать собрались подальше от всего этого, да словили нас возле Кудровки монахи с местными мужиками. Донес кто-то на нас, мол, ставим мы богомерзкие пьесы, где Господа и Святую непорочную Церковь хулим. А у нас и правда представление было про жадного попа и хитрого мужика, преогромнейший имело успех. Хотели арестовать, а муж мой, Андрюша, горяч был до невозможности, схватил оглоблю и давай монахов шугать. Тут и убили его, головушку буйную разбили, кровушкой залился и отошел. И многих из наших побили до смерти, театр разграбили и сожгли. Меня в яму, детей в монастырь: думала, не увижу вовек. Но тут заявились адамчики, чернецов на деревьях развесили, ямы открыли. И взяло меня зло, пошла к главному бунтарю и представилась чудесно спасшейся царицей Анной. Была у нас пьеса про нее, я в ней играла главную роль. Метку царскую для достоверности показала. – Она дернула воротник, обнажив левую грудь до розового ореола соска, открыв бесформенное родимое пятно. – Если уметь убеждать, оно на корону похоже. И поверили мне, а может, и не поверили, да оказалась нужна. Так и стала я Крестьянской царицей и не жалею о том. Много зла совершила и много добра, а чего больше – одному богу весть.
– Дура ты, – фыркнул Бучила. – Теперь и тебе конец, и детям твоим. Стоил того этот фарс?
– Может, конец, а может, и нет, еще поглядим, – откликнулась Серафима. Или Анна. Или Валентина. – Ныне поздно думать, как могло быть или не быть. Я тебя не для исповеди отозвала, да и времени на нее у нас нет: ты не поп, а у меня слишком много грехов. Просто хочу, чтобы зла не держал, я как лучше хотела.
– Лучше кому? – прищурился Рух. – Ты хотела ворота открыть, село мое разорить, людишек побить и товары разграбить.
– Это война, а на войне так бывает, – вздохнула она. – Вам предлагали сдаться, вы не послушались. Всегда есть выбор, Заступа. Вы сделали свой, а я свой, теперь нас рассудит судьба.
– Умишка у тебя нет, хоть и царица, – сказал Рух. – А вот детей твоих жалко и народишко, что притащился с тобой. Видел я их: бабы да ребятишки. На смерть ты их привела.
– А лучше и так, – вспыхнула Анна. – Они за мной за надеждой пошли на хорошую жизнь без господ, поборов и голода. Да, обманула я их, но хоть толику времени они знали, что делать и за что бороться, и в кои-то веки владели собой. Сестрами и братьями были не на поповских словах, а на деле. Поп сам с золота жрет, а нищим сказывает, что все перед Богом равны. А мы показали, что всякий человек – не скотина бессловесная и за себя без жалости и сомнений драться должон. И ради этого стоило рисковать. Крови пролили море, да по-другому нельзя. С волками жить – по-волчьи выть. – Она на мгновение замолчала и тихонько сказала: – Ну, вроде все, больше не о чем говорить. Как бы там ни было, не серчай, Заступа. Пусть для тебя я останусь несчастной бродяжкой с большой дороги, которой ты не побрезговал и с дитем приютил. Остальное не важно уже.
– Бежать тебе надо было сегодня, как не взяли село, – отозвался Бучила. – Спасла бы себя и детей.
– А почто? – печально спросила Серафима. – Люди мне верят, я их не брошу, не имею права такого. Раньше бы бросила, да теперь я другая, в то, что царица я, поверила и сама. Ну, сбеги я, а дальше? Остаток жизни в страхе и в нищете провести? Прятаться, мыкаться, от каждого шороха вздрагивать? Новгород все одно меня сыщет, не пожалеет сил никаких и наизнаночку вывернет. Днем раньше, днем позже. Все, Заступа, проваливай, душу не тереби, что сделано, то сделано, другого выхода нет. Зови своих разряженных обормотов, посмотрим, что скажут.
– Упрямая баба, дурацкая дура, – обронил Рух. Она только фыркнула и дала отмашку своим. Бучила обернулся и крикнул офицерам: –