Кана. В поисках монстра - Роман Романович Кожухаров
За чудную смелость благородный Довбуш, атаман гайдуков, одарил Бешта трубкой. Выдубленный антисемит, заломив оселедец за ухо, безоглядно расстался с прокуренным нещечком, с коханней люлькой, настолько, в самое сердце, поразила его прозорливость хасидского дiда. Состоялся обмен. Старец дал гайдуку дубину, ту, которой сокрушил вурдалака в зверином обличье. Вручив, мудрый молвил: «Не отвергай красоту девушки, но стремись, чтобы признание красоты возвращало тебя к её источнику — Богу».
С гайдуцким подарком Бешт не разлучался. По виду мудрец был простым украинским крестьянином, в поте лица зарабатывал хлеб свой насущный резьбой по дереву.
Когда он удалялся в сопки, в благоговении созерцать молчаливое прилепление ко Всевышнему, местонахождение старца всегда можно было вычислить по курившимся к небу клубам тютюна. Даже в самый сильный ветер и непогоду сизые струи поднимались вертикально вверх, величественно и строго, к самой тверди.
С даром весёлого дiда Довбуш расстался в тот самый миг, когда встретил в чаще леса на берегу Днестра напуганную Руксанду. Пораженный в самое сердце красотой её лика, гайдук поначалу решил, что сама Божья Матерь сошла к нему с неба. Но девица сказала: «Бог в помощь!», и слова старца вмиг ожили в гайдуцкой груди.
Довбуш осознал, что это знамение. Он отвесил перед прекраснейшей земной поклон и едва коснулся губами протянутой ручки, нежной, как папоротки ангела. Гайдук осенил себя честным крестом и дал зарок: распустить своих верных опрiшков и пойти в монастырь.
Дошло до ушей атамана, что в Медведовском монастыре, что под Чигирином, поселился монах, святой человек. Пришел этот инок с Афона, искал благодати и обрёл её, и учит теперь, как ум поселить в сердце и взрастить там любовь. Не давала эта весть Довбушу покоя, скребла и скребла по его зачерствелой душе, и вот свершилось. В знак нерушимости зарока разбойник оставил дубовый свой посох той, что навсегда воцарилась в его душе.
Злой на весь мир, оскалившись волчьей гримасой, Тимош хотел бросить ненавистную палку в мглисто-зеленую воду. Но Руксанда не дала, вцепилась в неё мертвой хваткой и сказала: пусть бросает в реку и её. Они впервые поссорились, и Тимош впервые узрел, что в жене его живёт сила, которая не по зубам его неукротимой натуре. Не заставила себя ждать и новая беда, страшная, разведшая их мутным потоком на два бесконечно далёких берега.
В первую ночь по приезду в Рашков выяснилось, что Руксанда не девственница. Затравленным зверем обманутый жених метался по поместью, крушил посуду и мебель, бил смертным боем окна и жену, жену, жену. Истерзанная, растоптанная в кровавую банницу, она ревела навзрыд и каялась, что потеряла невинность в серале турецкого султана. Высокую плату запросил сладострастный властитель Блистательной Порты. Кто больше даст турку? Только ли золотом можно отмерить тяжелую шапку господаря? Не устоял перед посулом султана коварный арнаут.
Раненый в самое сердце, волком воющий Тимош чувствовал своими горящими потрохами, что жена говорила правду. Вот и ответ на загадку его коварного тестя. Вот отчего за всю свадьбу невеста его ни разу не улыбнулась, и всё только молчала, как будто везли её хоронить — беспрекословную жертву страшной отцовской воли. Кабы муж это чуял не только утробой, но ещё рассуждал и умом, может быть и простил, Бога ради, как молила его несчастная, валяясь в ногах.
Но гетманский сын не простил, заставил себя не поверить. А есть ли мера, коли нет веры? Раскаленным тавром плавили мозг мысли о том, что чёртов гайдук там в лесу, обесчестил его невесту, опозорил весь гетманский род Хмельницких. И чего она так вцепилась в проклятый тот посох? Врёт, всё врёт вурдалачье отродье. Ну, ничего, честь свою Тимош Хмельницкий ещё никому не давал поганить, и ублюдку лесному не даст.
Кликнул гетманский сын удалых своих хлопцев, попрыгали в сёдла и бросились в погоню за гайдуками. Напоследок заскочил Тимош в опочивальню. Там, на супружеском ложе, лежала, еле жива, истерзанная Руксанда. Ни звука не вымолвил он, а только бросился к дубовому посоху, что прислонён был в красном углу, под иконами. Схватил и выбежал вон, словно вор. Такой дикой ненавистью горели в тот миг его волчьи очи, что Руксанда словно остолбенела и ничем не смогла помешать.
Стремительной серой стаей, ведомые Тимошем, испытанные товарищи переправились вброд выше Рашкова. Скорбно, с левого берега, глядел им вслед обугленный дуб. В бытность ещё Ивана Подковы служил тот дуб запорожцам указателем брода за Днестр. Здесь обронил своё нещечко, свою люльку полковник Бульба, а вместе с нею, за други своя, расстался и с бесстрашною своей жизнью.
Много зеленой воды прошло мимо старого дуба, прежде чем наступил тот день, когда атаман опрiшков, переправляясь с добычей из каменских в сенатовские леса, на песке возле спуска с обрыва, разглядел вишнёвый чубучок. Крепко держался в нём дух ароматного тютюна, не вытравили его ни дожди, ни снега. Лучше бы не подбирать гайдуку той люльки, не привёл бы его дубовый посох к собственной гибели.
С Богом отпущенные атаманом опрiшки отправились вслед за течением мглисто-зелёной воды, туда, где каменистыми скатами сползал в днестровские омуты серебристый аспид Ягорлыка.
Отряды ногайцев переправлялись здесь по пути из Крымского ханства в Каушаны — заднестровскую столицу своей неуёмной, вечно голодной и ощетиненной орды. Бывало, Довбуш с гайдуками стерёг в ягорлыцкой засаде татар, отнимал награбленное, а, заодно, — некрещёные души. Вот и теперь осиротевшие враз опрiшки решили пытать гайдуцкого счастья там, где бился о южный уступ обжитой земли Посполитой кровавый прибой беспокойно-беспечной вольницы Дикого поля.
Сам Довбуш легко, как по чудной, доселе неведомой лесенке, взбирался к северу, вверх по реке. Шла с ним горстка верных гайдуков, не желавших покинуть своего атамана. На лугу, возле поймы, застигли их хлопцы Тимоша. По-волчьи набросились, и давай рвать, и колоть, и рубить.
Злоба лютая за нанесённую у переправы обиду сделала своё дело. Раненого Довбуша подобрали, но убили не сразу. По приказу гетманского сына прикрутили за руки и ноги к стволу плакучей ивы. Истязали, потрошили живот, пока Тимош не пресытился живодерским мщением и не отрубил собственноручно гайдуцкую голову.
Потом приказал принести ненавистную палку. Словно на кол, нахлобучил на неё страшный трофей, вскочил на коня, и поскакал, как ужаленный, обратно в Рашков. Высоко вздымалась на посохе гайдуцкая голова, будто бы