Писатель Арсеньев. Личность и книги - Игорь Сергеевич Кузьмичев
Думается, что такое описание вполне удовлетворит ученого-флориста.
Но это лишь начало.
Далее Арсеньев продолжает: «Чем выше я поднимался, тем больше отставали ель и пихта и чаще встречались лиственница с подлеском из багульника подбелого, издающего сильный смолистый запах и образующего сплошные заросли. Выше деревья стали тоньше и низкорослее. Тут было не так густо и не так сыро. Багульник тоже остался сзади, и на его месте появилась кустарниковая береза Миддендорфа».
В рамках строгого научного пересказа теперь появляется сам исследователь и постепенно дает волю своему воображению.
«Тут я сел, чтобы отдохнуть, — пишет Арсеньев. — Было за полдень. Солнце стояло высоко на небе и обильно посылало на землю теплые лучи свои. Они озаряли замшистые деревья, валежник на земле, украшенный мхами, и большие глыбы лавы, покрытые пенькообразными лишаями. В этой игре света и тени лес имел эффектно-сказочный вид. Так и казалось, что вот-вот откуда-нибудь из-за пня выглянет маленький эльф в красном колпаке с седою бородою и с киркою в руках. Я задумался и, как всегда в таких случаях бывает, устремил глаза в одну точку. Эльф не показывался, а вместо него я вдруг увидел небольшого грациозного зверька рыже-бурого цвета с белым брюшком и черным хвостиком. Это оказался горностай, близкий родственник ласки...»
Автор не забывает о своей главной задаче — научном наблюдении, и его лирическая «вольность» нисколько не порочит его эрудиции. Роль сказочного эльфа приходится на долю живого горностая, и изложенная затем сценка охоты горностая за ящерицей — уже следующий элемент арсеньевской палитры.
Заслуживает внимания и другое описание леса. Описание, где, сохраняя острую наблюдательность, Арсеньев не забывает и о «поведении» леса, и о звуках и запахах, насыщающих девственную тайгу, и о том внутреннем драматизме, без которого нельзя себе представить жизнь природы.
«В этих местах на всем протяжении от Анюя до Немту, — пишет Арсеньев, — на двести с лишним километров произрастают громадные первобытные леса, которых еще никогда не касалась рука человека и где ни разу не было пожаров. Высокие стволы пробкового дерева с серою и бархатною на ощупь корою, казалось, спорили в величии и красоте с могучими корейскими кедрами. Если последнему суждено вековать в долинах среди широколиственных пород, тогда он предпочитает одиночество, но здесь в горах кедр произрастал группами и местами составлял от 50 до 70% насаждений. Лишь только в поле зрения попадался маньчжурский ясень, как мы уже знали, что недалеко находится речка. Любопытно, что он и здесь рос целыми рощами, причем некоторые экземпляры достигали поистине грандиозных размеров. Здесь даже остроконечный тис, называемый русскими «красным деревом» и являющийся представителем первых хвойных на земле, и монгольский дуб имели вид строевых деревьев в два обхвата на грудной высоте. Стволы, то массивные и темные, то стройные и светлые, толстые и тонкие, то одиночные, то целыми группами, словно гигантская колоннада, уходили, вдаль на необозримое пространство. Тут были деревья, которым насчитывалось много сотен лет. Некоторые лесные великаны не выдержали тяжести веков, тяготеющих над ними, и поверглись в прах. В образовавшиеся вверху отверстия днем проникали солнечные лучи, а ночью виднелось звездное небо. Неподвижный лесной воздух был так насыщен ароматами, что, не глядя, можно было сказать, какое дерево находится поблизости: тополь, кедр, липа; в сырых местах ощущается запах рухляка, папоротника и листвы, опавшей на землю. Ветру доступны только верхи деревьев. Тогда лес наполняется таинственными звуками. Зеленое море вверху начинает волноваться, шум усиливается и превращается в грозный рев, заставляющий зверье быть настороже и пугающий самого привычного лесного бродягу...»
Это лишь отрывок из пространного описания, и трудно сказать, чего здесь больше — научной информации или поэзии.
Такое изображение леса как бы воочию демонстрирует путь от факта к образу, и никто не оказывается здесь в убытке — ни натуралист, ни художник.
Отношение Арсеньева к факту, видимое предпочтение, которое он склонен был отдавать правде перед поэзией, не теряя при этом способности эстетически воздействовать на читателей, вызвали в свое время немало разноречивых суждений о структуре арсеньевской прозы, и, когда книги писателя стали достоянием широкой критики, он нашел себе истолкователей там, где вряд ли собирался их найти, например среди сторонников «литературы факта».
В журнале «Новый ЛЕФ» Сергей Третьяков в 1928 году, называя книгу Арсеньева о Дерсу Узала «одной из самых замечательных в области фактической прозы», довольно резко писал: «Литература факта, противопоставляемая Лефом беллетристике, обычно зарождается в областях, смежных с литературой, — в публицистике и во всякого рода исследовательстве и обследовательстве. Литераторы «божьей милостью» пыжатся способами эстетической дедукции вывести свои формулы живых людей, надуманных уже по тому одному, что у «божьей милости» методы собирания и исследования фактов обычно глубоко дефективны, так как для хорошего фактолова необходима большая репортерская и исследовательская тренировка».
Арсеньев, по словам Третьякова, будучи большим ученым, «проходит полуисследованным краем, оценивая все окружающее его и совершающееся с ним научно отточенным глазом географа, метеоролога, энтомолога, зоолога, этнографа, рефлексолога и характеролога и очень редко глазом беллетриста, созерцателя красот». Он умеет «накапливать ряды фактов, которых до него другие не замечали», «каждый из этих фактов писателем, работающим авантюрную беллетристику, был бы давным-давно поставлен на цыпочки и превращен в захватывающую новеллу», в то время как «ценность арсеньевского изложения именно в том, что он на эти факты не делает эстетического нажима».
При всей крайности суждений о первородстве «литературы факта», замечание Третьякова о том, что в арсеньевской прозе факт не подвергается «эстетическому нажиму», справедливо.
Точнее: там, где такой нажим все-таки наблюдается, он не идет на пользу изображению, не усиливает его эффекта.
Арсеньев понимал это природным чутьем, и одна из его и научных и литературных заслуг заключается именно в том, что он старался не превышать меру эстетической нагрузки на факт, дабы не изменять правде и научной истине.
Как раз на это, в сущности, коренное свойство арсеньевского таланта по-своему указал и М. Горький в первом письме к Арсеньеву, где он признавался, что читал его книгу «с великим наслаждением».
«Не говоря о ее научной ценности, конечно, несомненной и крупной, — писал Горький, — я увлечен и