Ищите ветра в поле - Алексей Фёдорович Грачев
— Это почему? — вскинул голову Костя и даже усмехнулся. — Дали знать беглые свое направление?
— Не дали, — ответил Яров. — А из меморандума сегодня вынесли это предположение...
Яров не любил модного слова «версия». Им в последнее время стали все щеголять. Яров говорил по-старому: предположение.
— Вот смотри, — он вытащил из стола папку в розовой обертке. — Меморандум на Коромыслова. В двадцать третьем, вскоре после освобождения из лагеря, совершил кражу в Клементьевском потребительском обществе, приговорен к четырем годам и бежал из-под конвоя. В том же году скрывался на Аникиных хуторах. Слышишь? В двадцать четвертом году ночевал у матери в Аристове, это на Волге. Предупрежденный сообщниками, успел сбежать. Снова был замечен возле Аникиных хуторов. Второй раз, слышишь? В марте двадцать пятого ограбил в Сандовской волости четыре кооперативные лавки, в двадцать пятом — ограбление морецкого почтового отделения с избиением начальника почты. Это не так далеко от Аникиных хуторов. Вполне мог быть там. Вскоре на хуторе Пленницы был окружен крестьянами, но, отстреливаясь, раненный, ушел в лес опять по направлению к Аникиным хуторам. Так вот и в меморандуме стоит, — ткнул он пальцем. — Крикнул еще мужикам, что некогда ему сейчас рассчитаться с ними за беспокойство. В конце прошлого года плыл на пароходе «Лев Толстой» к Мологе. Был пьян, сорил деньгами, стаскивали его матросы в трюм отрезвляться. А сошел недалеко от Аристова. И то ли к матери, то ли на Аникины...
— На этом пароходе «Лев Толстой» я сейчас приплыл, — неожиданно проговорил Костя. — Жаркий и шумный. Цыган полный табор, маленькие дети кричат и плачут от жары. Ярмарка прямо... А насчет этого дела — так я тоже завтра поеду с Зубковым и Капустиным.
Яров уставился непонимающе:
— Ты же из поездки? У тебя же малое дите. Да и жена...
— Поля привыкла, — улыбнулся Костя, — такая работа. А ехать мне надо потому, что встречался с Коромысловым уже. А ребята не виделись с ним ни разу.
— Это было бы хорошо, — согласился Яров, — откровенно признаться, говорили мы о тебе, да вот поездка...
— Завтра утром и соберемся, — прервал его Костя, — что там говорить. Особо опасный, тут не до отдыха.
— Особо опасный, — повторил задумчиво и строго уже Яров, — тогда собирайся, Костя. Выпишите документы на рабочих с ткацкой фабрики. Будто в совхоз «Коммунар». Много сейчас едет на деревню рабочего класса. Вполне сойдете. Вот смотри...
Он поднялся из-за стола, встал возле карты губернии, раскинутой по стене за его спиной. Палец уткнулся в зеленое пятно:
— У него мать в Аристове. Там будут наши люди. Из Рыбинска уже выехали. Есть поезда на север — в них тоже будет тщательная проверка пассажиров. И есть вот они, Аникины... — Палец закрыл ржавое пятно в кольце зеленых штрихов — Они могут туда двинуться. Наше предположение. Не исключено, что мы ошибаемся. Не исключено, что поездка напрасная будет ваша. Но использовать надо всё...
— Согласен, — ответил, подымаясь, Костя. — Ну, пойду я, Иван Дмитриевич.
— Держи связь с нами. Или из волости звони, или из Рыбинска. Где будешь.
— Если что ценное только.
Яров вскинулся на него, сдвинул брови:
— А может, мы тебе ценное скажем?
— Понятно, Иван Дмитриевич...
Костя пошел в свой кабинет. Здесь тоже от стен, недавно покрашенных, тянуло краской и какой-то металлической горечью. Распахнул окно, посмотрел на дорогу — она сияла в пятнах рассвета. Шли первые прохожие, тянулись подводы, прогудел где-то грузовик. Он сел за стол, положил голову на локти.
— Коромыслов, Коромыслов, — проговорил и закрыл глаза, как засыпая мгновенно.
Он видел его всего один раз, в лагере, летом двадцать третьего года. В жаркий июльский полдень Коромыслов сидел возле монастырской стены рядом с туркменом, бывшим басмачом, и слушал, как ноет тот сквозь зубы заунывную восточную песню. Казалось, что слушает. Был невысок, но широк в плечах, крепок, с сильно загорелой шеей. Сам голый по пояс, гимнастерка лежала рядом, возле ног, обутых в стоптанные американские, на толстой подошве, башмаки. На голове редкие, с просветом волосы, такие же светлые усы, под скулами желваки, в глазах — угрюмость и отчуждение. Но при появлении Кости и коменданта лагеря вскочил вместе с туркменом, вытянулся, и глаза, светлые, редко мигающие, стали тупы и равнодушны.
— Это туркмен Байрамуков, — сказал комендант, кивнув на певца. — За басмачество. Джунаид-хан его командир был. В деле столько кровищи, что не знаю, почему трибунал оставил его хлебом кормить. А этот — Коромыслов, из банды Саблина, что под Костромой, той, что вырезала продотряд зимой двадцатого года. Коромыслов будто не был при этом. В конце двадцать второго, под рождество, как говорит, сам явился добровольно в волисполком с двумя карабинами, положил их на стол председателю. Сказал, что пристрелил одного из бандитов, следившего за ним. Будто бы не давал ему уйти под амнистию от Советской власти.
— К Саблину как попал? — спросил Костя, разглядывая лицо зеленоармейца.
Оно было добродушным, в рыжеватине, заросшее щетиной — лицо деревенского мужика, торгующего на рынке дровами или сеном.
— Сжег свой дом, угнал лошадей от военной комиссии, — ответил Коромыслов.
Он понял, какой последует вопрос от инспектора губрозыска, явившегося в лагерь, и уже с какой-то злой веселостью закончил:
— А то подавились бы моими саврасыми лошадками. Пожалел...
— Но-но! — прикрикнул комендант, побагровев вдруг, закрутив головой. — Забыл, где находишься?
Коромыслов рассмеялся коротко, добавил, почтительно глядя на коменданта:
— Прошу прощения, гражданин комендант. Уж больно часто меня допрашивали и все одно: почему да отчего? Вот и ответил. Извиняйте, что не так ежели.
— В банде у Ефрема Осы бывал? — спросил Костя. Тот ответил не сразу, а подумав несколько:
— В двадцать первом, зимой. Саблин посылал насчет патронов и гранат. Осу не видел, толковал с Васькой Срубовым. Гранат так и не дали. А Ваську убили, говорят.
— Деда Федота не видел там?
— Не представляли, — теперь хмуро ответил Коромыслов и отвернулся, глядя в небо, в котором бушевало на ветру березовое пламя. Тянулись дымки из-за стен, от построек, от них же доносились говор и крики, и хлопки дверей, и бряканье помойных ведер, журчанье воды из колонки