На заре земли Русской - Татьяна Андреевна Кононова
Уже ночью, закинув одну руку под голову, Стемир поудобнее устроился на своей лежанке из еловых веток, закутался в тёплую свитку и вытянул закованную в лубок левую ногу. Детскую привычку спать на спине давно бросил, да и всё прошлое, что было родным, дорогим, привычным, осталось далеко позади. Тот самый Стёмка, простой и добрый синеглазый паренёк-оружейник, тоже остался где-то там, в Киеве, в юности.
Шорох в тёмных зарослях одесную заставил его вздрогнуть. Хотя и был птицей пуганой, всё равно спал с ножом под рукой, а теперь, когда ещё и калекой стал, пускай даже временно, встретиться один на один с диким зверем вовсе не улыбалось. Приподнявшись на локте, он схватил нож, потянулся в темноту:
— Кто?
— Тише ты, отец-атаман. Это я, — из-за тёмных колючих кустов вылез черноволосый Грач, молодой ещё, совсем зелёный парень. Хмурый, бледный и худой, что кощей, после плена совсем осунулся — острые сутуловатые плечи торчали крыльями, обросший щетиной подбородок заострился, глаза тёмные сверкали на усталом, измученном лице. Попался тогда по глупости, Стёмке его жалко было ужасно, да только говорить об этом он, конечно же, не стал.
Грач, подобрав под себя ноги и обхватив худыми руками острые колени, примостился на краю еловой лежанки, чтобы атаману не мешать, и притих, молча уставился в звёздное небо (мороз крепкий к завтрему ударит, не иначе). Стёмка понял, что он не просто так пришёл, а заговаривать первым не хотелось: он устал, сто чертей скреблись на душе и сто собак выли в один голос. Забытое было чувство к родному дому, к родному граду, горечь и досада за смерть доброго, верного товарища накатили, только когда он остался со своим мыслями наедине.
— Спасибо тебе, Стемир Афанасьич, — тихо промолвил Грач, хмуро глядя куда-то в сторону и покачиваясь на крепком обрубке ветви. — Это ведь ты придумал в Киев идти за нами, я знаю. Кабы не ты…
— Да брось ты из пустого в порожнее, — поморщился Стёмка и тоже кое-как сел, неуклюже выставив вперёд ногу. — Как будто невесть что сделали.
— Кому пустое, а кому — большое дело, — Грач взглянул на него из-под лохматой опушки шапки. — У меня ведь своих никого не было. Никого, Стемир Афанасьич, и никогда. Батька кметем был в княжьей дружине, убили в дозоре. Просто так, стрелой, глупо. Мать была, брат и сёстры — всех хворью покосило в один солнцеворот, из всех сестрёнок одна девка осталась, Ульянкой звали. Да я не знаю, где она: понял, что мне одному её не выходить… Отдал малую совсем бабке-знахарке и ушёл, куда дорожка повела… Вот и не знаю, что теперь моя Ульянка, где живёт, да и живёт ли… Уж больше десятка солнцеворотов минуло. Вы мне и дом, и семья, и товарищи. И не бросили. Выручили. За это спасибо.
Стемир неловко повёл плечом, соглашаясь.
— А как звать-то тебя? Сколько друг друга знаем, а..?
— Лексей я. Олёшка. Грачом за вот это прозвали, — он тряхнул головой, сняв шапку, разбросал по лицу лохматые чёрные волосы. — Эх, птицы мы вольные, да подневольные…
Слова, брошенные когда-то им самим, вдруг глубоко царапнули Стёмку.
— Откуда знаешь? — вскинулся он. — Я ведь…
— Да всё мы знаем, Стемир Афанасьич, — вздохнул Олешка, смущённо опустив тёмные глаза. — Что ты за князя Всеслава стоишь, знаем. Что ты ему и дружине однажды дорожку в лесу указал, знаем. Ты тогда нам не доверял, хотел провести их так, чтобы мы не услышали. Да только мы бы и без того не стали… Всеслав был бы добрым князем, когда б достался ему Киев. За это братья его не любят. Они и нас пытали, думали, что мы о нём что-то да знаем… Я как-то услыхал, что они его и двоих княжичей в полон взяли. Правда ли, нет…
— Правда, — нахмурился Сокол. — Теперь ему точно уж не княжить в Киеве.
— Ну, отчего? Кто знает, как судьба повернётся. Сей день — стоишь у края могилы, а завтрешним — спишь на мягкой постели, пьёшь из серебряной чарки, сам себе хозяин. Нет, отец-атаман, вернётся Всеслав, ведь, почитай, все — за него. Вернётся, и тогда кончится эта война треклятая.
Стёмка вместо ответа неопределённо пожал плечами. В душе он был отчаянно согласен.
Глава 5
СОФИЯ
А дни бежали. Миновали осенние Велесовы святки, горьким дождём заплакал месяц листопад, принёс с собой северный холод и пронизывающую стужу. Старики говорили, что зима в этот солнцеворот будет ранняя, суровая. Едва успели убрать урожай, как ударили первые заморозки; по утрам деревья стояли, как неживые, опутанные тонкой морозной паутинкой. Траву покрывала седина, которая к полудню таяла, оставляя после себя крупную росу. Леса и низины затянуло туманом: эта густая, как кисель, серая дымка, казалось, течёт повсюду, словно льётся из огромного кувшина. По дорогам на телегах и обозах ездить стало и вовсе невозможным: обочины размыло, на деревянные колёса липли тяжёлые комья грязи, лошади увязали в глубоких лужах, и выволакивать их оттуда приходилось собственными силами.
Беспроглядное марево тяжёлых туч заволокло всё небо, давно уже не было видно ни звёзд, ни солнца, только бесконечные серые нити одной сплошной завесой тянулись от небес на землю. По ночам изредка вперемешку с дождём шёл снег; он падал не хлопьями, мягкими и пушистыми, что покрывают землю на Рождество, а моросил мокрыми колючими льдинками, бил в глаза, шуршал по бревенчатым скатным крышам и наутро оставался грязной изморозью на окошках, затянутых мутным бычьим пузырём, на слюдяных стёклах княжеского терема. Морозом схватывало лужи, по утрам земля была холодной и твёрдой, как камень. В такие дни порою казалось, что никогда больше не вернётся тепло.
Братья сидели у поросшей мхом стены, кутаясь вдвоём в отцовский меховой плащ: этот плащ, некогда алый, подбитый изнутри и по краям куньим мехом, а теперь весь перепачканный землёй и истрёпанный, был единственным спасением от пробирающего холода. Иногда от него и вовсе никак нельзя было укрыться: ночами так холодало, что даже вода в глиняной корчажке схватывалась сверху тонкой наледью, а в руках её нельзя было отогреть: ладони тоже застыли. Найденной на полу тонкой веточкой Роман чертил линии на влажной земле, а Ростислав дремал, прислонившись щекой к поредевшей меховой опушке плаща. В полусне он