Отчёт перед Эль Греко - Никос Казандзакис
Мне стало стыдно. Я вдруг понял, что, созерцая красоту мира, я пытался забыть о смерти. Я порывисто разорвал конверт. Поначалу буквы плясали перед глазами, затем постепенно успокоились, остановились, и я смог прочесть.
«Я, сельский учитель, пишу Вам, чтобы сообщить скорбное известие, что Алексис Зорбас, имевший здесь шахту магнезита, умер в минувшее воскресенье в шесть часов вечера. Перед тем, как испустить дух, он позвал меня:
“Подойди-ка сюда, учитель. Есть у меня в Греции друг – такой-то. Когда я умру, напиши ему, что я умер, и что до последней минуты мозги у меня были в порядке, на все сто, и о нем я вспоминал. И еще, что ни в чем из сделанного мною я не раскаиваюсь. Желаю ему всего хорошего, и еще скажи, что время уже ему взяться за ум… А если придет какой-нибудь поп исповедовать и причастить меня, скажи ему, пусть проваливает, и да будет на мне его проклятие! Сделал я, сделал, сделал в жизни много, ох как много чего, но все же мало еще сделал: такие люди, как я, должны жить тысячу лет. Спокойной ночи!”»
Я закрыл глаза и почувствовал, как на них медленно наворачиваются горячие слезы. «Умер… Умер… Умер… – прошептал я. – Нет больше Зорбаса! Умер смех, оборвалась песня, сломалось сандури, прервался танец на гальке у моря, землей наполнились ненасытные уста, которые спрашивали, неисцелимо жаждя, и никогда больше такая нежная, такая опытная рука не будет ласкать камень, море, хлеб, женщину…»
Не печаль, но гнев охватил меня.
«Это несправедливо! Несправедливо!» – кричал я. – «Такие души не должны умирать! Неужели никогда больше земля, вода, огонь, судьба не смогут создать нового Зорбаса?!»
Я не получал вестей уже несколько месяцев, но был спокоен, словно он был бессмертен. «Разве этот источник может когда-нибудь иссякнуть?» – говорил я. – «Разве Смерть может положить на лопатки такого изворотливого борца? Неужели в последний миг он не найдет смеха, танца, трюка, которые спасут его?»
Всю ночь я не смог глаз сомкнуть. Воспоминания стремительно неслись верхом друг на друге, – неспокойные, тяжело дышащие являлись они в моих мыслях, словно желая собрать Зорбаса из земли и воздуха, не дав ему рассеяться. Даже самые незначительные события, связанные с ним, оставались сиять в памяти моей чистые, подвижные и драгоценные, словно пестрые рыбки в прозрачном летнем море. Ничего из того, что было связано с ним, не умерло во мне. Словно все, к чему прикасался Зорбас, обрело бессмертие.
«Что делать? – думал я всю ночь. – Что делать, каким заклятием изгнать смерть, его смерть?»
Заслон, скрывавший глубины моего существа, открылся, воспоминания рвались оттуда, толкая друг друга, спешно окружая в гневе мое сердце. Они шевелили губами, кричали, требуя, чтобы я собрал Зорбаса из земли, моря и воздуха и воскресил его. Разве не это – долг сердца? Разве не для того и сотворил его Бог? Не для того, чтобы воскрешать умерших? Воскреси же его!
Конечно же, сердце человеческое – глубокая закрытая яма, наполненная кровью. Едва она открывается, к ней спешат, чтобы напиться и ожить вновь, все жаждущие безутешные тени людей, которых мы любили. Они собираются вокруг нас плотной толпой, отчего воздух становится темным. Они спешат испить крови из нашего сердца, зная, что иного воскресения для них нет. А впереди всех своими огромными шагами бежит Зорбас, расталкивая прочие тени, потому что знает: его я любил больше всех в жизни.
Утром я принял решение и неожиданно обрел покой. Словно воскресение уже начало свершаться внутри меня. Словно сердце мое было Магдалиной, которая спешила к гробнице совершить воскресение.
Встал я поздно. Весеннее солнце, смеясь, входило в комнату, освещая над кроватью мой любимый рельеф, который, не знаю, как отец нашел и повесил у меня в головах, когда я был маленьким. Я не верю в совпадения – верю в судьбу. Этот рельеф с поразительной простотой раскрывает тайну моей жизни. А может быть, и жизни Зорбаса. Это копия древнего надгробья: обнаженный воин, даже после смерти своей не расставшийся со шлемом, опустился на правое колено, сжимая обеими руками грудь, и спокойная улыбка разлита вокруг его сжатых губ. По изящному движению его сильного тела невозможно разобрать – танец ли это или смерть? А может быть, и танец и смерть?
«Даже если это смерть, – сказал я, ободренный радостным солнцем, лучи которого падали на воина, оживляя его, – даже если это смерть, мы превратим ее в танец. Дадим же ему нашей крови, сердце, и оживим его! Сделаем все, что в наших силах, чтобы пожил еще немного этот замечательный едок, пьяница, трудяга, бабник и бродяга. Танцор и воин. Самая широкая натура, самое надежное тело, самый свободный клич, слышанный в жизни моей…»
30. Когда зерно «Одиссеи» прорастало во мне
Внутри меня начал выкристаллизовываться миф о Зорбасе. Поначалу это было некое мусическое смятение, некий новый ритм, словно быстрее потекла в главной артерии кровь. Я чувствовал жар и головокружение, с трудом разделимое наслаждение и раздражение, словно в кровь мою попало какое-то нежелательное чуждое тело. Весь мой организм возбудился, устремился изгонять его, но тело это сопротивлялось, умоляло, пускало корни и цеплялось то за один, то за другой орган, не желая уходить. Оно стало зерном, твердым пшеничным зерном, которое словно чувствовало, что содержащимся внутри него колосьям и хлебу угрожает опасность, и отчаянно боролось, стремясь уцелеть, чтобы и они уцелели.
По много часов кряду бродил я в полях за городом, купался в море, снова и снова ходил в Кносс. Я дергался и брыкался, словно лошадь, которая пытается прогнать досаждающего ей овода. Тщетно. Зерно пускало все новые корни, завладевая мною.
И тогда внутри меня началось второе мистическое действо, – я стал питать это зерно, поить его своей кровью, чтобы сделать частью своего существа и тем самым ассимилировать и укротить его. Другой надежды избавиться от него не было. Пришедший захватчик должен стать один целым со мной. Мы оба должны стать захватчиками и захваченными.
Ко вторгшемуся зерну тут же устремились слова, рифмы, сравнения, чтобы окружить и питать его, как эмбрион. Вновь оживали редкостные воспоминания, поднимались погрузившиеся вглубь радости и печали, наш смех и откладывавшиеся на потом беседы. Все проведенные вместе дни проходили теперь передо мной – белые, изящные, воркующие, словно голубки. Поднимались на один уровень выше правды и