Человек, который смеется - Гюго Виктор
Истинная любовь не знает пресыщения. Будучи всецело духовной, она не может остыть. Пылающий уголь может подернуться пеплом, небесное светило – никогда. Каждый вечер возобновлялись для Деи эти восхитительные ощущения; она готова была плакать от нежности, в то время как толпа надрывалась от смеха. Люди только веселились, Дея испытывала счастье.
Впрочем, необузданное веселье, вызываемое внезапным появлением ошеломляющей маски Гуинплена, вовсе не входило в намерения Урсуса. Он предпочел бы этому хохоту улыбку, он хотел бы встретить у публики восхищение менее грубого свойства. Но триумф всегда служит утешением. И Урсус каждый вечер примирялся с несколько странным успехом своей пьесы, подсчитывая, сколько шиллингов составляют стопки собранных фартингов и сколько фунтов стерлингов в стопках шиллингов. Кроме того, он говорил себе, что, когда смех уляжется, «Побежденный хаос» снова всплывет перед глазами зрителей и неизбежно оставит впечатление в их душе. Он, пожалуй, не совсем ошибался. Всякое произведение искусства оставляет след в сознании людей. Действительно, простой народ, внимательно следивший за волком, за медведем, за человеком, за музыкой, за диким воем, побежденным гармонией, за мраком, рассеянным лучами зари, за пением, от которого исходил свет, относился с неопределенной, но глубокой симпатией, даже с некоторым уважением и нежностью к драматической поэме «Побежденный хаос», к этой победе светлого начала над силами тьмы, приводившей к радостному торжеству человека.
Таковы были грубые увеселения простого народа.
Он вполне довольствовался ими. Народ не имел возможности посещать «благородные поединки», устраиваемые на потеху высокородных джентльменов, и не мог, подобно им, ставить тысячу гиней на Хелмсгейла против Филем-ге-Медона.

X
Взгляды человека, выброшенного за борт жизни, на вещи и на людей
Человек всегда стремится отомстить за доставленное ему удовольствие. Отсюда – презрение к актеру.
Актер пленяет меня, развлекает, забавляет, восхищает, утешает, нравственно возвышает, он мне приятен и полезен – каким же злом отплатить ему? Унижением. Презрение – это пощечина на расстоянии. Дадим ему пощечину. Он мне нравится – значит он ничтожен. Он мне служит – я его ненавижу. Возьму камень, чтобы бросить в него. Священник, дай мне твой камень! Философ, дай и ты мне камень! Боссюэ, отлучи его от церкви! Руссо, поноси его! Оратор, осыпь его градом оскорблений! Медведь, запусти в него булыжником! Побьем камнями дерево, растопчем плод и съедим его. «Браво!» и «Долой его!». Декламировать стихи поэта – значит быть зачумленным. Эй ты, фигляр! В награду за успех мы наденем на тебя железный ошейник и поставим к позорному столбу. Завершим его триумф травлей. Пусть он соберет вокруг себя толпу и почувствует свое одиночество. Так имущие классы, которые называют высшими, изобрели для комедианта особую форму отчуждения от общества – аплодисменты.
Простой народ не так жесток. Он не питал ненависти к Гуинплену, он не презирал его. Но все же самый последний из конопатчиков самого последнего экипажа на самом последнем судне в последнем из портов Англии считал себя неизмеримо выше этого увеселителя «сброда» и был убежден, что конопатчик настолько же выше скомороха, насколько лорд выше конопатчика.
Как это бывает со всеми комедиантами, Гуинплена награждали рукоплесканиями и обрекали на одиночество. Впрочем, в этом мире всякий успех – преступление, которое приходится искупать. У каждой медали есть оборотная сторона.
Для Гуинплена этой оборотной стороны не существовало, потому что оба последствия его успеха были ему по душе: он радовался аплодисментам и одиночеству. Аплодисменты приносили ему богатство, одиночество дарило счастье.
В низших слоях общества быть богатым – значит всего-навсего не быть бедным. Не иметь дыр на платье, не страдать от пустоты в желудке, от отсутствия дров в очаге. Есть и пить вволю. Иметь все необходимое, включая возможность подать грош нищему. Этого-то скромного благосостояния, достаточного, чтобы чувствовать себя свободным, и достиг Гуинплен.
Но душа его обладала несметным богатством: он любил и был любим. Чего мог он еще пожелать?
Он ничего и не желал.
Единственное, что ему, пожалуй, можно было бы предложить, – это избавить его от уродства. Однако с каким негодованием он отверг бы такое предложение! Сбросить с себя маску, вернуть свое подлинное лицо, снова стать таким, каким он, вероятно, был, – красивым и привлекательным, – он не согласился бы ни за что. Как бы он кормил тогда Дею? Что сталось бы с бедной кроткой слепой, любившей его? Без этой гримасы смеха на лице, делавшей из него единственного в своем роде комедианта, он оказался бы простым скоморохом, заурядным гимнастом, подбирающим жалкие гроши на мостовой, и Дея, возможно, не каждый день ела бы хлеб! С глубокой и трогательной гордостью он сознавал себя покровителем этого беззащитного небесного создания. Мрак, одиночество, нужда, беспомощность, невежество, голод и жажда – семь разверстых пастей нищеты – зияли перед ним, а он был святым Георгием, сражающимся с этим драконом. И он побеждал нищету. Чем? Своим безобразием. Благодаря этому безобразию он был полезен, он оказывал помощь, одерживал победу за победой, приобрел славу. Стоило ему показаться публике – и деньги сыпались в его карман. Он властвовал над толпой, он был ее повелителем. Он все мог сделать для Деи. Он заботился о ней; он исполнял все ее желания, прихоти, фантазии в тех ограниченных пределах, какие могли быть у слепой девушки. Гуинплен и Дея, как мы уже говорили, были Провидением друг для друга. Он чувствовал, что она поднимает его на своих крыльях, она чувствовала, что он носит ее на руках. Нет ничего приятнее, чем покровительствовать любимому существу, добывать необходимое для того, кто возносит вас к звездам. Гуинплен познал это высшее блаженство. Он был обязан им своему безобразию. Безобразие давало ему превосходство. С помощью уродливой маски он содержал себя и своих близких; благодаря ей он был независим, свободен, знаменит, удовлетворен и горд собою. Уродство делало его неуязвимым. Рок уже был не властен над ним: рок выдохся, вероломно нанеся жестокий удар, который, однако, принес Гуинплену торжество. Пучина бед превратилась в вершину светлого счастья. Гуинплен находился в плену у собственного уродства, но этот плен разделяла с ним Дея. Темница, как мы уже говорили, стала раем. Между двумя заключенными и всем остальным миром стояла стена. Тем лучше. Эта стена отгораживала их от других, но зато и защищала. Какой вред можно было нанести Дее или Гуинплену, когда они были далеки от окружающей жизни? Отнять у него успех? Невозможно. Для этого пришлось бы наделить Гуинплена другим лицом. Отнять у него любовь Деи? Невозможно. Дея не видела его. Слепота Деи была неисцелима. Какое же неудобство представляло для Гуинплена его безобразие? Никакого. А какие давало преимущества? Все. Несмотря на свое уродство, а может быть, благодаря ему он был любим. Уродство и увечье инстинктивно потянулись одно к другому и вступили в союз. Быть любимым – разве это не все? Гуинплен думал о своем безобразии не иначе как с признательностью. Клеймо оказалось для него благословением. Он с радостью сознавал, что оно неизгладимо и вечно. Как хорошо, что это благо у него нельзя отнять! Пока существуют перекрестки, ярмарочные площади, дороги, уводящие вдаль, народ внизу и небо над головою, можно быть уверенным в завтрашнем дне. Дея ни в чем не будет нуждаться, и они будут любить друг друга. Гуинплен не поменялся бы лицом с Аполлоном. Быть уродом – в этом заключалось все его счастье.
Потому-то мы и говорили в начале повествования, что судьба щедро одарила его. Этот отверженный был ее баловнем.
Гуинплен был так счастлив, что порой даже жалел окружавших его людей, – он был сострадателен. Впрочем, его бессознательно влекло взглянуть на то, что творится кругом, ибо на свете нет вполне цельных людей, человеческая природа – не отвлеченность; он был рад, что стена отгораживает его от остального мира, однако время от времени он поднимал голову и смотрел поверх ограды. И, сравнив свое положение с положением других, он с еще большей радостью возвращался к своему одиночеству, к Дее.