Камень небес - Валерий Викторович Дмитриевский
И вот снова то же самое. Завтра надо будет принимать у Кирилла дела, и как мне смотреть ему в глаза? Вообще-то я считал, что дорос до этой должности, хотелось попробовать. Но не в такой же ситуации пробовать. Тогда что – вызвать на связь Камалова, отказаться, потребовать для себя «адекватного» наказания? И опять выглядеть смешно, как на том экзамене?
Нет, всё прошло по всем бумагам и возврату не подлежит. Кирилла обратно на должность никто не вернёт, а варяга при моём отказе прислать могут. А зачем он нам? В том, что я справлюсь, у меня сомнений почти не было. А у варяга будет доступ ко всем материалам – и по Илигиру, и по Немлоскану, и по Каргадону. Перехватит мою тему – и что я сделаю, если буду всё время сидеть на участке?
И вот ещё что: отчёт по разведке Илигира в основном напишу я, а этот засланный казачок может запросто вписать свою фамилию на самом верху титульного листа: «Ответственный исполнитель главный геолог такой-то» – дескать, он в силу своей должности руководил всеми работами, он редактировал отчёт, поэтому он основной автор. Бывали у нас в экспедиции такие случаи. И всю славу примет на себя он, а я буду числиться всего лишь как соисполнитель. А в том, что мой отчёт будет достоин славы – конечно, в узком кругу специалистов, – я был уверен.
И другая мелькнула мыслишка… На этой должности я смогу плотно заниматься своей диссертацией. За Илигиром присматривать буду, а сидеть там постоянно необязательно. Будет время и к экзаменам готовиться, и статьи писать.
Ну должен ведь Кирилл понимать, что его не восстановят. Значит, надо заканчивать с этим самокопанием и браться за руль.
Вдруг – облако, быстрая косая тень, лёд свинцовеет, набухает, как весной, когда стоишь на берегу и ждёшь: вот сейчас всё треснет, хлынет, закрутится, понесёт; но минута за минутой, а лёд всё стоит, и сам набухаешь, сердце бьётся всё беспокойнее, всё чаще. (Впрочем, зачем пишу я об этом, и откуда эти странные ощущения? Потому что ведь нет такого ледокола, какой мог бы взломать прозрачнейший и прочнейший хрусталь нашей жизни.)
Евгений Замятин, «Мы»
Люба моя накрыла стол, и мы ужинали, когда во дворе залаял Серый. Я вышел к калитке и, успокоив собаку, впустил Лёню Бессонова.
– Прилетел, значит… – От Лёни пахло водкой, но на ногах он стоял крепко.
– Заходи в дом.
– Не хочу…
Он стоял и, прищурившись, поглядывал на меня. Таким я его раньше не видел. В его взгляде поселилось отчаяние.
– Заходи, чего тут стоять будем.
Он молчал. Потом сказал:
– Пошли к ней…
Всю дорогу до рощи на краю посёлка, приютившей кладбище, Лёня не говорил ни слова, а я ни о чём не спрашивал. За голубой оградкой на невысоком холмике стояла красная пирамидка с Тониной фотографией: она улыбается, а в руках букет марьиных кореньев – белых пионов, которые нарвал ей Витя в маршруте. Он же и снял в прошлом году этот кадр, мы ещё тогда оценили, как хорошо вышла на нём Тоня. Задорные короткие косички с ленточками, смеющиеся глаза, белые цветы на груди – иллюстрация к слову «счастье»…
Мы сели на скамеечку. Лёня достал из внутреннего кармана куртки начатую бутылку водки, заткнутую свёрнутым обрывком газеты.
– Закуски нет, – предупредил он.
– Да ладно.
С постамента пирамидки Лёня взял гранёный стеклянный стаканчик и налил до краёв. Протянул мне.
– Вот и проводил я вас в маршрут, – медленно сказал я им обоим – Тоне и Лёне – и выпил. Лёня налил себе и тоже выпил.
«Не драматизируй, шеф, до встречи в Нижнем».
Встретились…
Я смотрел на холмик перед собой, на пирамидку и не знал, о чём говорить. Как ни трудно было это сознавать, здесь лежала Тоня, и все слова казались лишними. А говорить было надо – в Лёнином молчании я чувствовал плохо скрываемую враждебность. Но он первый подал голос и этим помог мне.
– Выполнили, значит, план по погонным километрам, – глухо произнёс Лёня. – Ловко придумали.
Пусть лучше высказывается, чем молчит. Ему это сейчас нужно. А я всё уже перекрутил в себе на сто раз. Мне не хотелось ему возражать, потому что рядом была Тоня. Да и кто мог меня сильнее упрекнуть, чем я сам?
– А меня следователь знаешь о чём спрашивал? – Лёня повернул ко мне заметно похудевшее небритое лицо. – Спал я с ней или нет…
Он словно обвинял меня в том, что не я, а он был вынужден это выслушивать.
Я молчал.
Лёня снова налил мне, потом себе.
– Говорит – может, у тебя был мотив отомстить ей? Одна женщина на пять мужиков… Даже Аркашу посчитал, скотина. Я чуть в морду ему не дал… А он кричит: «Я обязан все версии отрабатывать!»
Я положил руку ему на плечо. Он сидел, опустив голову.
С Байкала потянуло ветерком, на нас посыпались золотые и медные монеты с осин. Я слышал слитное, тяжёлое молчание всех, кто лежал здесь, в этой роще. Оно было недобрым, осуждающим. Оно пыталось загородить, защитить от нас с Бессоновым тоненькую женскую фигурку, порхающую яркой бабочкой над серыми равнодушными глыбами.
– Тебе хорошо, ты ничего не видел… Когда её клали в гроб, санитары не знали, что нога переломлена совсем. Взяли… а она оказалась в руке у одного… отдельно…
Чем я мог оправдаться? Лёня вынес всё самое тяжёлое – и нёс до сих пор. А я в это время открывал новый перспективный район и строил планы на диссертацию.
– Уйду я из геологии. Не могу. – Лёня выпил и неловко поставил стаканчик на скамейку, отчего он, опрокинувшись, чуть не упал. – Устроюсь сторожем куда-нибудь… Или пойду в школу детей учить: а плюс бэ… сидели на трубэ.
Я спросил:
– Как Витя?
– А что Витя? Жив-здоров, уехал… Говорит, памятник поставлю на том месте. Обживусь в Иркутске – и поставлю.
– Зачем? Там же никто не бывает.
– Ну хочет, пусть ставит…
Лёня пил, похоже, не первый день. Без этого он пока не знал, как жить дальше. Руки его подрагивали, взгляд бессмысленно блуждал вокруг или упирался в землю. Он почти не пьянел, и мне было его жаль. Лучше бы он отрубился.
– С повышением тебя, – сказал Лёня и усмехнулся. – Кому война, а кому…
Я промолчал. Оправдываться в моём положении было невозможно. Стерплю, проглочу. Не хватало ещё возле Тони диспут