В деревне - Иван Потрч
И все бы пошло как по маслу — ведь мать меня любила больше, чем сестер; но за одну ночь у нас появился Штрафела, расписался с Лизикой, старшей после погибшего брата, и стал в нашем доме, он, Штрафела, матери предлагать выпивку. Стал выдавать себя за великого партизана и раскомандовался. Люди боялись его, как боялись в свое время жандармов или немцев. Привозили ему лес для нового дома и недобро поглядывали на нас, хотя никто и не сказал ни единого дурного слова. Мне было стыдно. Штрафеле давали лошадей и телегу, он постоянно куда-то ездил. Нередко вместе с ним уезжала Лизика, их обоих, как жениха и невесту или каких-нибудь богачей, возил артельщик Матьяшича. Этот самый артельщик за несколько месяцев до того носил форму прихвостня оккупантов, а теперь тоже считался каким-то отчаянным партизаном, вроде бы одним из помощников Штрафелы.
У людей обо всем этом было свое мнение, да и я отлично разбирался, что к чему, и ничуть не нуждался, чтобы Штрафела и его охвостье вправляли мне мозги, но в деревне Штрафела был этаким божком, он вершил правду, насколько мог и умел ее вершить. Я боялся его — из-за земли нашей начал его бояться — и все больше и больше ненавидел. Штрафела был такой властью, перед которой никто не смел рта раскрыть, даже домашние помалкивали. Он был властью, но уважением в моих глазах не пользовался — я слишком хорошо знал его нутро, да и сестру свою Лизику знал.
Я уговаривал мать что-нибудь сделать, чтоб этот бродяга не отнял у нас землю. За неделю он по крайней мере дважды, а может, и больше, куда-то ездил и всякий раз, возвращаясь около полуночи пьяным, начинал ругаться. Глубоко за полночь ругался и божился, что теперь все выйдет по его, всюду, и у Хедлов тоже. Я спал в клетушке, Рядом с матерью, и слышал, как она доставала четки, как перебирала их зерна, взволнованно, шепотом молилась и приглушенно вздыхала. Я дрожал, так что у меня стучали зубы, но, как я уже сказал, я боялся Штрафелы, и не столько даже его самого, сколько этой его власти; да и мать мне было жалко; и все-таки мне с трудом удавалось справиться с собой.
Мать ездила в город к какому-то адвокату, вернувшемуся из Сербии; но ей только удалось узнать, что сейчас ничего нельзя сделать, надо подождать, пока новая власть достаточно укрепится; а мне казалось, что все попросту боятся Штрафелы. В другой раз мать собрала яйца в курятнике и отправилась в город к родным, в семье у которых был коммунист и партизан. Она вернулась обиженной и заявила, что ноги ее больше не будет у этой родни. Студента она дома не застала, а остальные посмеялись, когда она стала изливать свои обиды на Штрафелу и Лизику. «Несчастный мой сынок, мученик, всего-то ты этого не видишь, — причитала она. — Несчастная наша земля, для чего мы всю жизнь свою на тебя положили, раз теперь тебя у нас отбирают?» Относительно Штрафелы она вызнала, что в городе его не бог весть как жалуют и что студент уже хорошенько отчитал и Штрафелу и Лизику. Что он им говорил, она не сумела узнать, дескать, пусть сама об этом у него спросит.
Я пришел домой и разыскал мать: она в хлеву доила корову.
— Что скажете, мама, — начал я, — как к Штрафеле относятся в городе?
Она даже не повернула головы и долго молчала и, только когда окончила дойку, видя, что я по-прежнему жду, ответила:
— А как можно относиться к бродяге? Сам видишь, всем у него голова полна, только на дело времени никогда не хватает.
В полдень мы собрались за обедом все, кроме Лизики и Штрафелы, даже мать села на свое прежнее, место во главе стола. Когда покончили с молитвой, она поглядела на мою перевязанную руку, но ничего не сказала. В молчании, как немые, съели мы суп, а когда Ма́рица поставила на стол салат и картошку с крошеной говядиной, я не утерпел:
— Мама, скажите все-таки, что вы думаете делать с хозяйством?
Мать продолжала есть, словно не слыхала моих слов, Марица исподлобья взглянула на меня, Ольга заерзала: у нее чесался язык, но она удержалась.
— Мама! — подал я опять голос, пока мы не кончили с обедом.
— Ух как ему приспичило! — взорвалась Ольга. — А кого ты охмуряешь?
— Где уж ему кого-нибудь охмурять! — вмешалась другая сестра, которая не влезала в разговор, если в нем участвовала Ольга. — Его самого охмуряют!
— Кто же? Уж не слыхала ль ты чего? — Ольга взглянула на Марицу, зачерпнула ложкой картофель и положила ложку на край тарелки, чтоб спросить еще раз, перед тем как съесть. — Кузнецовы, что ль? Или корчмаревы?
— Да любые. Может, и из Топлеков кто…
Они разговаривали так, будто меня вообще не было здесь, будто они одни сидели за столом и матери возле тоже не было.
— Где уж Топлечкам! — возразила Ольга и надула губы. — Они еще зеленые.
Ольга засмеялась, облизала ложку и, набив рот, выложила:
— Вот старая б его выучила…
— Девки! — не выдержала мать и запустила ложкой в Ольгу.
А та, словно этого ожидала, проворно пригнулась, и ложка ударилась в стену. Сестры умолкли, но, сдерживая смех, фыркали по очереди, то одна, то другая, пока мать не встала и не вышла — тогда-то они дали себе волю и так разошлись, что прямо валялись от хохота.
— А верно ведь, он такой сосунок! — съязвила Ольга, утирая передником выступившие на глазах слезы.
Я встал, они испугались и выскочили из-за стола.
Вот так обстояли дела у нас дома; меня охватывало отчаяние и порой становилось невмоготу: ведь они были девушки, постарше, чем Топлековы, но все равно, девушки, такие же, как Туника, и потому не смели быть такими. Я чувствовал, будто вся жизнь у меня изгажена, и с испугом думал о том, чему выучила бы меня старая Топлечка. После этого мне нельзя было начинать разговор с матерью о хозяйстве, о том, чтоб меня женили на Тунике и