Том 7. Сухой хлеб - Андрей Платонович Платонов
Григорий пожалел, что закричал на мать: она ведь тоже всю жизнь не имела того, о чем он жалел, но жила без озлобления. Он поглядел в окно родной избы: мать постелила уже полотенце на край стола, где всегда обедал и ужинал Григорий, а сама сидела у другого конца стола задумавшись. О чем думают матери? Умирая, они оставляют своих детей на земле одних. Как же они должны желать того, чтобы весь свет переменился к лучшему, чтобы дети их продолжали жить, оставшись сиротами, без страха, без гонения, без измождающего горя, а так же бы, как при матери…
Через несколько дней Григорий понял, как непосилен был труд, начатый им. Одному было несподручно – и хлысты возить из леса, и пилить их, и готовить, и класть в венцы. А затем нужно еще из кряжей поделать доски, связать рамы, съездить в район за гвоздями и стеклом и о прочем позаботиться. Но Григорий знал, что помочь ему некому, и с терпением выносил свой неподъемный труд. «Переживу, – думал он, – жалеть еще буду, что скоро построил; тогда запруду начну сыпать, пруд нам нужен: рыба – хорошая пища». Особенно неподъемно было укладывать в одни руки стенные бревна; однако, помучившись, Григорий устроил приспособление из веревки и деревянного блока, и ему стало чуть-чуть легче.
Конюх Василий Ефремович исчез из колхоза, – думали, что невозвратно, но недели через две он возвратился, столь же неприкаянный, что и прежде. За это время Григорию пришлось в добавление к своей работе ухаживать также и за лошадьми, потому что их некому было поручить, – поэтому Григорий больше всех обрадовался возвращению Василия Ефремовича.
Конюх первым делом явился к Григорию на постройку.
– Новый мир, что ль, строишь опять? – заинтересовался Василий Ефремович.
– Нет, избу для школы, – сказал Григорий.
– Зря, – высказался Василий Ефремович. – В этой школе никакой карьере все равно не научишься…
Григорий промолчал; ему некогда было, он в это время хотел испытать, как он будет разделывать бревна на доски в одиночку; доски ему нужны были на подмости. Он влез на высокие козла, на которых лежало бревно, и заправил в бревно поперечную пилу: пилить надо было отвесно, вверх и вниз, но пилу заедало в древесном распиле, она играла и не шла в работу. Григорий спрыгнул на землю и пошел в овраг, а Василий Ефремович стоял в стороне и смотрел, что дальше будет. Григорий принес из оврага самородный камень пуда в два весом, затем обвязал его веревками и подвесил к нижней рукоятке пилы. Работа далее пошла правильно, но тяжело. Ведя пилу вверх, Григорий не только совершал распил, но и подымал камень, подвешенный снизу к пиле, вниз же пила шла под нажатием рук Григория и вывешивалась тяжестью камня, не позволявшего пиле играть и заедаться. Григорий работал в одной рубашке и без шапки, но ему было тепло в работе и пар шел от его рта и лица.
– Это сурьезно, – произнес Василий Ефремович в размышлении. – Он и без наших масс управляется…
Он снял с себя полушубок, бросил его на бревна и подошел под козлы, где ходила пила. Уловив момент, Василий Ефремович приостановил пилу, снял тяжкий камень с нее и свергнул его на землю.
– Ты что там? – спросил его сверху Григорий.
– Обожди! – приказал Василий Ефремович. – Дай я возьмусь с тобой.
Григорий обождал работать и промолвил:
– К чему тебе браться, дядя Василий? Я один приноровлюсь и стерплю…
– Как так к чему! – осерчал Василий Ефремович. – А я кто такой – скотина, значит, по-твоему?
– Нет, – ответил Григорий, – какая ты скотина – скотина такая не бывает… Я про школу тебе говорю – зачем тебе браться за пилу: школа тебе не нужна и весь новый мир тоже ни к чему.
– Верно, – согласился дядя Василий. – Ни к чему. А я не из-за того, я не ради школы и не из прочего: я ради тебя – ты для меня теперь вроде осьмушки всей вселенной представился, потому что от тебя мне внутри хорошо стало! Но только непонятно, пользы я не вижу…
– Держи пилу крепче! – крикнул Григорий сверху. И они вдвоем начали пилить бревно вдоль, во всю длину, дыша в два сердца в лад работе.
Вся жизнь
В глубине нашей памяти сохраняются и сновидения, и действительность; и спустя время уже нельзя бывает отличить, что явилось некогда вправду и что приснилось – особенно если прошли долгие годы и воспоминание уходит в детство, в далекий свет первоначальной жизни. В этой памяти детства давно минувший мир существует неизменно и бессмертно… Росло дерево где-то на поляне, в окрестностях родины, освещенное июньским полуденным солнцем; свет неба лежал на траве, и от волнения зноя тень древесных листьев неслышно трепетала по травяной сияющей земле, словно видно было, как дышит солнечный свет.
Томительно и скучно было сидеть десятилетнему мальчику Акиму под тем деревом, но в сердце его жило само по себе тихое, счастливое чувство, питаемое теплом земли, светом солнца, синим небом над далекими полями и воображением всего этого видимого, еще непривычного мира внутри собственной детской души, как если бы и трава росла, и свет светил, и ветер шевелился не снаружи, а в глубине тела Акима, – и ему интересно было жить за них и воображать, что думают и чего хотят ветер, солнце и трава. В детстве весь мир принадлежит ребенку, и Аким все, что видел, превращал в собственное переживание, думая про себя как про дерево, про муравья, про ветер, чтобы угадать, зачем они живут и отчего им хорошо. Мать велела ему уйти со двора гулять и не приходить до обеда, а еще лучше – до ужина, чтобы Аким не просил раньше времени есть… Аким обиделся на мать: «Я совсем к вам больше не приду, живите одни, или вернусь на старости лет, когда вы все умрете, а я один буду». У матери Акима было много детей без него, она уморилась от нужды и семейства, и она сказала сыну:
– Вот обидишь-то! Вот заплачем-то! Да уходи куда хочешь – век тебя не видать!
И Аким ушел из дома; он любил ходить вокруг своего двора в просторных полях, в кустарниках, по склону большого оврага, заросшего березовой рощей,