Дом из парафина - Анаит Сагоян
Лансаротовское одиночество свалилось на меня даже в хостеле, где я должна была делить комнату с другой девушкой. В итоге все, что я узнала о ней, это что она крутит самокрутки, принимает таблетки от острого авитаминоза и носит с собой в путешествиях фотографию в рамке с четырьмя подругами в военной форме. А сама девушка ночи напролет оставалась у кого-то в соседнем хостеле.
В пути я часто говорила вслух сама с собой. Вернее, с воображаемым спутником, у которого был свой велосипед. Это были попеременно то Сандрик, то отец. Отца я просила за меня не переживать, потому что сложный промежуток дороги с пропастью сбоку и самодельными врытыми на откосе крестами скоро закончится, а Сандрика я дергала смотреть то в одну, то в другую сторону: мол, глянь, охренеть просто.
И если у брошенности есть портреты, то один из них точно похож на необжитые белые квадратные дома, на землю вокруг домов, голодную до воды и минералов, на собак без привязи, которые никуда от этих домов не бегут. Тот остров был как человек с темными сторонами личности: местами такой знакомый и ласковый, а проберешься дальше – можно и сорваться. Или ноги о кустарники раздерешь, или собаки облают. И ведь тянет все равно.
А потом был паром, был остров Фуэртевентура. И была еще она, пустота. Пустоту не охватишь в кадре. Даже сверхширокоугольным объективом. Так говорил Сандрик. Пустота выходит за рамки. Постоянно остается ощущение, что ты ее неудачно скадрировал, отрезал ей конечности. Пустота настолько растрачена изнутри, настолько вывернута полой изнанкой к тебе, что ты стоишь и упираешься во все ее обезглавленные смыслы своей вязкой, едва ли оправданной живостью.
Она больше тебя, глубже. Она настолько пустее тебя, что уже вырастает в нечто новое, мутное, всеохватное. Она тот самый одиночный пикет, на котором ей стоять и стоять, пока тебе нужно отойти поесть. Выспаться. Проплакаться. Просмотреться в бугорки белой стены.
И вот я встала и вижу ее позвонки: пустота завалилась на ноющий бок, скосив горизонт и прогнув под собой плато. Она так прекрасно полужива, что я едва ли смею на нее дышать, чтобы не убить ее своей живостью, которая сродни капле смертельного яда, запущенного в ее необъятное тело.
Здесь столько песка, что землю едва ли можно обжить. В этом месте не оставить следов: их сглаживает за ночь. Сколько хочешь топчи. Вообще, делай что хочешь. И потом уходи, не оставайся.
Пустота внутри плавно переходит в пустоту снаружи, как в зазеркалье: там, где начинается океан, не заканчиваются ветры и пески. Там уже ничего не закончится – одно сплошное начало без исхода. И без тебя.
В этом есть что-то библейское, говорит он, встав рядом, над иссохшим телом ягненка. Я опускаюсь и просовываю ему под бок теплое воронье перо. Наверно, думаю, во мне потому так мало Бога, что он едва ли не весь ушел в эти степи. Здесь его много, Бога снаружи меня. Он лег на вершины и опустился в кратеры, просочился под песок и, как самый бесстрашный серфер, ушел под высокие волны.
Его не охватишь в кадре. Даже сверхширокоугольным объективом. Постоянно кажется, что я отрезала Богу конечности, что Он невместим. Все, что остается, – это закрыть глаза, чтобы не пытаться. И тогда поднимаются все пески и все смыслы, волны опрокидываются себе за спину, выгибая наизнанку свои хребты. И ты лежишь иссохшим агнцем на бесплодной земле, как Млечный Путь посреди туманностей. И ничего тебе от этого места не останется, как и ему от тебя.
* * *
За день до моего вылета на Лансароте Сандрик метался по квартире в поисках то одной вещи, то другой, бормотал под нос короткие фразы, не отвечал на вопросы. На самом деле никуда улетать одна я не собиралась: я блефовала, держа в рюкзаке билеты на двоих, и ждала, когда Сандрик сломается.
– Я не отстану, пока ты не обратишь на меня внимание! – Решительно перегораживаю ему дорогу в прихожей. – Ты злишься, потому что отказываешься лететь со мной, а я все равно лечу, пусть одна?
– С чего ты взяла?
– Ты сам не свой, Сандрик, посмотри на себя со стороны. Просто будь со мной честен. Скажи мне прямо: я не хочу, чтобы ты летела одна.
– Нет, я этого как раз хочу.
– Почему?
– Я вообще хочу, чтобы ты улетела и оставила меня в покое. Насовсем. Зачем тебе это вообще нужно? – Сандрик сдвинул меня с пути, забежал в спальню, схватил свой рюкзак, который заранее собрал втайне от меня, и рванул в кухню. Встал посреди нее, оглядываясь, будто в чужом городе, а потом застыл.
– Дверь на лестничную площадку… она с другой стороны. – Меня захлестнула обида, смешанная с тревогой. – Ты потерялся.
Уже спустя каких-то пару секунд за моей спиной хлопнула дверь, и я осталась одна. Тревога поглотила чувство обиды, и мысль о том, что Сандрик снова потеряется в городе, заставила меня бежать за ним. Я остановилась этажом ниже, без сил сползла на ступени, и воспоминания о недокрашенной стене в Никольском смазали тусклый лестничный пролет, сгустив его в одно серое пятно. И я улетела, так и не позвонив Сандрику.
Дай мне знак
Когда в руках фотоаппарат, мне становится проще. Марию как будто накрывает полупрозрачной пленкой, и за пленкой не совсем понятно, она ли это. С фотоаппаратом в руках я с головой ухожу в охоту и на время могу не думать о том, что в груди зияет огромная, спекшаяся по контуру дыра.
«Зачем я ей такой? Нужно уехать из Берлина. Чтобы она меня больше никогда не нашла. Чтобы мы случайно не встретились на улицах города. Попрошу рекомендацию, найду работу в другом месте. Сниму там квартирку и залягу на дно. Лишь бы она меня не нашла».
Я сжал холодный корпус фотоаппарата и огляделся по сторонам. Мария…
– Если не человеком, – начала она как-то раз, – я бы хотела быть маленькой семейной лавкой с самыми свежими фруктами и овощами в провинции. Чтобы все гипермаркеты и сети магазинов и дальше кружили головы до неприличия огромным ассортиментом и акциями, а у меня – банка меда местного производства, у меня соседи в проходе никак не наговорятся о вчерашней ярмарке, у меня местный старик шапку обронил и вечером за ней обязательно заглянет, а заодно расскажет анекдот. И мало кто