Весновка - Валентин Арсеньевич Николаев
Закончив ремонтные дела, бригада наша уехала обратно, и на брандвахте у Були стало тихо. С началом навигации ушел от него и я, жизнь моя переместилась на катера. Вернулся я к Буле уже летом, когда начался молевой сплав и брандвахту его перевели из заводи в реку — поближе к запани. Все это время каюту мою он держал на запоре и, когда я появился, с радостью открыл ее. Отдохнув немного от весенней суматохи в этой тихой угловой каюте, я снова стал, пропадать на реке, теперь уж не на катерах, а на сплоточных машинах. И получилось так, что, наблюдая за другими судами и машинами, я совсем забросил собственную брандвахту, на которой жил, то есть брандвахту Були. И беспорядок у него был страшный. Как жил он зимой спустя рукава, так и теперь продолжал в том же духе. Попутно я ему не раз говаривал, что надо, мол, навести порядок хотя бы на палубе, но Буля только улыбался, и я все откладывал серьезный разговор с ним. Наконец меня прорвало.
Накануне на запани сломались сразу две сплоточные машины. Я бегал к телефону, звонил в затон, потом ездил туда сам, привез запчасти, несколько электромоторов, редуктор… Вторые сутки мотался без сна, к Буле пришвартовался на катере утром и сразу зашел в котельную, чтобы передохнуть тут, подытожить все в прохладной тишине. Поотойдя немного, я оглядел котел, насосы, в каком это все виде оставлено на лето. Не ахти как, но главное Буля сделал: закачал воды в котел, вычистил топку, перекрыл, где надо, краны. Но по всей котельной валялся мусор от дров, зола, окурки, старая ветошь. Измученный заботами и бессонницей, а главное, от сознания того, что такой непорядок у меня под боком и виновник всего этого стоит рядом, не испытывая никакого угрызения совести, я набросился на Булю:
— Лодырь!.. Два месяца котел не топишь, а не можешь прибраться тут. Окурки хоть бы вымел!..
Буля слушал, глядел мне в глаза и улыбался.
— Чему радуешься?
Переступив, Буля сказал:
— Вот метлу наломаю, тогда вымету… Нету метлы-то.
— А лесу на берегу тебе мало? Или дня не хватает нарубить да связать ее?
Буля не уходил, и я распалялся все больше.
— Что ты ходишь, как во сне? Чтоб завтра все чисто было! И в каюте у меня… Ведь как арестанта содержишь! Ни занавесок, ни радио! Воды напиться не из чего.
От усталости я еле стоял на ногах, а Буля блаженно улыбался, показывая широкие, как у бобра, зубы. Это совсем вывело меня из терпенья, и я, чтобы не натворить беды, хлопнул дверью и пошел к себе. Меня шатало, и я тихонько отталкивался от стен, идя в конец длинного, как туннель, коридора к своей каюте. Только тут я догадался, что шатает меня не от одной усталости, но и от голода: уже целые сутки я ничего не ел.
Я открыл дверь и остановился: пол в каюте был мокрый, по нему только что прошлись шваброй, на окнах висели легкие голубые занавески. Стол был накрыт новой скатертью, а на скатерти в самом центре круглого стола из пузатой трехлитровой банки с водой разлаписто торчали огромные ветви сосны. Они были стары, наломаны крупно, безо всякого вкуса и разбора, будто медведь все это делал. На тумбочке, покрытой зеленой салфеткой, стоял полный графин воды и пыльный стакан. Я прошел на середину каюты и встал, ощущая прилив стыда и сдерживаемой нежности к Буле за его неожиданное внимание.
А Буля (он пришел следом за мной), робко переминался у раскрытой двери и ждал. А я не знал, что говорить. Тогда он вздохнул и, ткнув пальцем в центр каюты, сказал:
— Вишь, букет тебе наломал… Повеселее будет. Буке-ет, — ткнул он еще раз в сторону стола, будто я не видел. Так и не решившись ступить на мокрый пол каюты, добавил: — Бушь ли ухи-то? Приходи, если бушь… — Тяжело повернулся, и половицы в коридоре заскрипели.
— Буке-ет… — повторил я медленно и рассмеялся.
Лето мы с ним прожили мирно. В конце июля к Буле приехала дочка Марина. Скуластенькая, с узким разрезом карих внимательных глаз, она очень смахивала на самого Булю. Четко выстукивала по палубе босоножками на толстых каблуках под расклешенными светлыми брючками. Училась она где-то в Костроме, не то в техникуме, не то в училище, и теперь была на каникулах. С ее появлением не только Булина и моя каюта преобразились, а и вся наша брандвахта как бы посветлела. Сам Буля стал чаще бриться и прилежнее относиться к порядку. Может, она ругала его, а может, ему стыдно было, но Буля скоро соорудил две метлы и даже швабру новую начал делать. В каюте моей, как и в Булиной тоже, вместо обсыпающихся сосновых лап появились букетики из скромных луговых цветов. Когда я заходил к Буле, у него из старенького многоволнового приемника с хрипотцой выплывала нежная музыка или лирическая песня. И Буля с робко-радостным почтением приглашал меня пообедать. Если выпадало время и я оставался, то все мы были довольны. В такие редкие часы в каюте у Були поселялся как бы тихий семейный уют.
С весны до осени Буля ходил в излюбленной своей форме: в кирзовых сапогах и в ватной, с бараньим воротником тужурке — одежке, представляющей собой что-то среднее между пальто и фуфайкой. На ней, этой фуфайке, застиранные пятна краски, смолы, попахивает от нее керосином, соляркой и даже рыбой, хотя Буля ее и не ловит. Буля не очень доверчив к теплу и поэтому снимает свою униформу только в самую жару, когда на бортах брандвахты вытапливается смола, а в реке начинают купаться самые последние трусы. В такое благодатное время Буля, положив черный шевиотовый картуз на колени, весь день сидит на палубе в застегнутой наглухо косоворотке.
Загорелые парни и девки, разбегаясь по сходням, с уханьем кидаются за борт, а Буля наблюдает. Время от времени улыбка