Внезапный выброс - Владимир Евграфович Мухин
День Победы был для шахтера главным его праздником и надевал он в этот день все свои боевые награды. А наград у него хватало! Полюбовался парторг самым высоким солдатским орденом и спрашивает: «За что вы его получили?» — «За разведку вражеских боевых порядков и за доставку языка, — отвечает. — Из троих — двое нас уцелело. Гитлеровского полковника со штабными документами и своего тяжело раненного товарища через передок перетащили. На моих руках и скончался». — «А хорошим парнем был тот, что погиб?» Шахтер аж подскочил: «Да как вы смеете такое спрашивать?!» — «Почему же вы предали его?» — «Как, то есть, предал?!» — «Самым натуральным образом. Что вы обещали ему перед тем, как он последний вздох сделал? В чем вы клялись?» Шахтер прикусил язык. Понял: знает парторг о последнем их, с глазу на глаз разговоре. И о той клятве, что дал он у открытой могилы боевого друга, парторгу тоже известно. Видно, проговорился по пьяному делу, душу друзьям выложил…
Комарников открыл термосок, допил оставшиеся от Хомуткова несколько глотков чаю и заговорил.
— А дело было так. На рассвете разведчики перешли вражескую линию и на ничейной земле, в ложке, в кустарнике притаились. Раненый попросил передышку сделать. Перевел он дух и говорит: «Как старший, приказываю: немедля этого фашиста, этого борова, и его канцелярию в штаб доставить, за мной вечерком вернетесь». А шахтер ему: «Ты тяжело ранен, командование разведгруппой принял на себя я». И после этого дал знак третьему разведчику, — мол, тяни эту жабу, а я останусь при раненом. Проследил, пока их третий языка через бруствер в наш окоп перекинул и сам перемахнул, и доложил о том умирающему командиру. Кивнул тот головой — молодцы, мол, спасибо, посмотрел на небо, на солнышко, что над горизонтом показалось, на жаворонка, что над нами взмыл. «Вот что, друг, — зашептал шахтеру, да так тихо, что он еле-еле слова его разбирал. — Все мне. Еще чуть-чуть и — все. Прощай и дай обещанье за себя и за меня фашиста бить, а доломаешь войну — за себя и за меня жить, работать, счастливым быть. Сказал так, и слеза, может, единственная за всю его сознательную жизнь, по щеке скатилась.
Упал шахтер на колени: «Жизнью своей, памятью расстрелянного отца, могилой матери, сестрой, угнанной в рабство, клянусь — ни твоей, ни своей чести, пока белый свет вижу, не уроню! И сам ты убедишься в этом — ведь мы с тобой поживем еще, повоюем!»
Взглянул на друга, а у того глаза остановились, на жаворонка, что высоко-высоко в небе, не мигая смотрят. Закрыл ему веки, дождался сумерок и переволок к своим…
Вспомнил шахтер боевого друга, день, который пролежал с ним, умершим, рядом, могилку его в леску, под лещиной, и вроде бы в беспамятство впал. Очнулся — нет гостя. Налил граненый стакан водки, — он только стаканом пил, — поднес ко рту, а стакан по зубам прыгает, дробь выбивает. Глотка сделать не мог. Назавтра — та же история… Зашептались собутыльники — рехнулся, мол, все ему голос какой-то чудится… А у шахтера верность дружбе солдатской заговорила, рабочая совесть, достоинство человеческое проснулось. Короче, бросил он пить. Раз и навсегда. То есть выпивает, конечно. Как все. По праздникам и по случаю. Так-то вот.
— А ты, Филиппыч, показал бы мне этого самого героя, — недоверчиво хмыкнул Тихоничкин, — может, и я его примеру последую.
Комарников включил «коногонку», направил ее лучи на себя.
— Вот он, этот шахтер, смотри!
Тихоничкин судорожно хлебнул воздуха, глаза от удивления выкатились. Чепель, довольный своей догадливостью, удовлетворенно хохотнул. Его приглушенный ладонью смех похож был на хорканье вальдшнепа. А Хомутков так и впулился в бригадира — вот, мол, какой ты, дядя Егор!
Комарников лег. Боль в ноге усилилась, Когда слушал Тихоничкина и рассказывал сам, нога как бы и докучала меньше. А тут опять разошлась, Продолжать разговор мешала усталость. «А надо бы, — думал он. — И Тихоничкин, по всему видать, о своих печалях поведал, — знает же: они для нас не новость, — чтобы не молчать, отпугнуть думки всякие. Да и я свою молодость вспомнил не только затем, чтобы Максиму на примере показать, что можно отучиться в бутылку заглядывать. Нельзя, чтобы ребята в себя ушли. А Хомутков-то как слушал! И перепуг сразу с лица сошел. Матвея бы расшевелить. Не словоохотлив. Руки разговорчивые, а язык… Хотя, если разойдется, и языком умеет работать»…
Разговор как-то сам собой иссяк. Видать, задремали ребята. А Комарников глядит в кромешную темень и всякие невеселые мысли в голову ему лезут. Он отгоняет их, а они лезут. Чтобы отвязаться от мыслей тех, стал Егор Филиппович в шум «шипуна» вслушиваться. И в этом шуме человеческие голоса различил.
«Товарищ партгрупорг, — окликнул Ляскун, — скоро нас из лавы достанут?»
«Прощайте, Егор Филиппович», — прошептала Марина.
По ее щекам медленно сбежали две красные слезинки. Потом еще две. И — покатились, покатились… Одна слезинка упала ему на ногу, пробила, будто капля расплавленного металла, голенище резинового сапога, брезентовую штанину и обожгла голень.
— Что за чертовщина такая! — резко встряхнул головой Комарников.
Бред исчез, а ощущение, что по ноге, по тому ее месту, которое горело так, будто огнем его жгли, стекает что-то горячее, липкое, — осталось. Расстегнул ремень; просунул руку под исподние трикотажные шаровары.
Ниже колена пальцы наткнулись на что-то острое, шершавое, твердое и стали клейкими. «Открытый перелом…» — ужаснулся Комарников. Хотел было позвать Чепеля, чтобы тот наложил жгут, но передумал. «Моя беда духа хлопцам не прибавит.