Весновка - Валентин Арсеньевич Николаев
— Вода прибывает, проломились, наверное, — вздыхает внизу Балда (он в озере-то для показу на гриву, на пень наехал. Есть там такое место). Паня поостыл, ждет. А время-то — уж ночь.
— Чего теперь делать-то?.. — спрашивает Балду. Тот вылез на палубу, вздохнул:
— А вон бери шест да толкайся к берегу, если жить хочешь.
— А ты?
— А я рулить буду.
Паня сначала греб шестом, не достает до дна-то, потом стал толкаться, запыхался.
— Что я, движок, что ли, давай вместе.
— Мне нельзя, я на руле, ночь… Сейчас ракеты пускать буду, крен уж даем. Толкайся, говорю! — открыл рубку и палит вверх из ракетницы. — Матрос, брось шест. Готовь спасательные жилеты!
Так Паня один до берега и толкался: взмок, выпрыгнул в кусты и, ругаясь, пошел через лес в поселок пешком. Да дорогу-то потерял, в Глубокое болото забрел, там чуть совсем не утонул. К поселку вышел — а навстречу Балда пешочком идет, уже к дому своему подходит.
— Ты как?
— На буксире привели, ракеты увидели, — не задумываясь, соврал Балда.
— Ладно… — сказал Паня.
Всю ночь он, видно, акт составлял, а утром сидел у начальника и ждал Балду. Тому сказали, пришел он не больно-то скоро. Как набросились оба с начальником на него, ему и пятиться некуда.
— Снять его с катера! — кричит Паня.
— А и снимем! — поддерживает Василий Степаныч.
— Ах так! — кричит и Балда. — Снимайте! Это не работа! Я все нервы с вами истрепал. За одну ночь начисто волос лишился! Во!.. — и бац об пол фуражкой. — Глядите!.. — А у него плешь всю жизнь до спины была, одни уши торчат. Паня-то не видал его без фуражки, так и обомлел, — засмеялся Василий, вновь берясь за кисти.
— Сняли его? — спросил я.
— А чего делать-то. Сняли. Ох, почудил этот Балда… Своих, видишь, подводить не хотел. А надо было одного человечка за жабры взять, знаем мы этого окуня, он всю воду и взмутил тогда.
— Зрение у него, говорят, хорошее, — сказал я, вспомнив лето и рассказ Сашки-капитана.
— У Балды-то? Как у кошки. И ночью видит.
— Неужели?
— Говорят.
И Василий рассказал еще, как ходили однажды Балда с Феней летом в кино.
Стояли они тогда в Загривье, под запанью, и стояли рядом почти борт о борт. Вечером один подсказал, а второй тут же согласился бежать до Загривья в кино. Сказано — сделано: оба решительные. Феня китель новый надел, брюки отгладил, ботинкам лоску задал. И фуражку с крабом на свою лихую голову водрузил. Одним словом, полную форму выдержал. А Балда так, почти в рабочем своем двинул. Глядит на Феню, диву дается: тот по панелям как гардемарин марширует. Лугами по панелям хорошо было идти, а в самом поселке грязь непролазная. Дожди тогда день и ночь лили.
Вышли они из кино, тьма — глаз выколи. Зашли и ступить не знают куда.
— Не пойму, одна глязь клугом, — картавит Феня, вглядываясь в черноту. Впереди белеет что-то на дороге.
— А вон, — подсказывает Балда сзади, — прыгай на доску-то, а дальше сухо, я помню.
— Сейцас лазбегусь… — отступил Феня назад да как сиганет. А из-под ног-то у него свинья как выпрыгнет. Захоркала, да в прыжки и понеслась. А Феня уж на ее месте, в грязи валяется. Балда помог ему выбраться на сухое, опять пошли.
— Кулвы!.. Свинью подлозили, — всю дорогу оправдывался Феня. А Балда опять сзади, слушает да кирзовыми сапогами по панелям постукивает.
Артист Коротконогов
Большинство шкиперов на палубе своей ходит вяло, шаркающей походкой. А Коротконогов, как ежик: «Тук-тук-тук…» — раздается в ночи. Лежишь в каюте и слышишь, как он бегает там по палубе, потукивает ботиночками.
Низкорослый, подвижный, он на удивление складен, крепок как душой, так и телом. Хоть на берегу, хоть на палубе ходит всегда упруго, рывками — будто земля отталкивает его как резина. Черные брови и волосы, крепкая щетина щек, сильные руки и выпуклая волосатая грудь — все в нем по-цыгански породисто, красиво. Маленьким он кажется только у караванки или в клубе — среди других людей, а на палубе своей посудины он — хозяин, царь, недостатка этого тут никому не видно. Не чувствовал его за собой и сам Коротконогов.
Как-то вечером поджидали мы на палубе его брандвахты катер, чтобы переехать на другой берег. Пришел катер не сразу, потому что привез плотовщиков на брандвахту и стал ждать, когда они соберутся в дорогу: в эту ночь два этих сплавщика уходили с плотом до Горького. Старший из них таскал с брандвахты матрацы, одеяла, фуфайки, чайник, кастрюли… А молодой тем временем заправлял на баке керосином лампы. Все, кто ожидал катера, наблюдали за их сборами. Воронки у парнишки не было, и керосин проливался из ведра прямо на палубу. Коротконогов сначала молча глядел на все это с верхней палубы, потом сказал:
— А ты черпай из ведра прямо лампой.
Все засмеялись, а Коротконогов, не улыбнувшись, переменил позу и добавил уж совсем строго:
— На палубу мне не лей! На берег вон иди, коли не умеешь.
Хозяйство свое Коротконогов вел четко, и можно было только дивиться, как он это успевал. К своим сорока годам он так и не остепенился, с брандвахты своей вечно куда-нибудь бежал: в магазин, в болото за ягодами, за тальником на пески… А вечером, когда другого шкипера с баржи своей взашей не вытолкаешь, он летел куда-нибудь в деревню в кино. Три, пять, а то и больше километров отмахать ему по вечерней росе или после дождя по грязи ничего не стоило. Бежит, мурлычет чего-то себе под нос и все поглядывает по сторонам, будто на прогулку вышел. «Потише, — скажешь ему перед горой, уже у самой деревни, — неужели не задохнулся?»
— А я не устаю. Никогда! Мне, главное, ритм взять. Как взял — валю сколь хочешь. Когда на флоте служил, мне врач сказал: сто лет можешь прожить. У меня сердце хорошее, понимаешь. Как часы, чуешь? — и он прикладывает мою руку к своей волосатой груди.
Нельзя сказать, что Коротконогов не любил свою посудину или реку вообще. Нет, просто у него натура была такая живая, На брандвахте своей он как будто томился однообразием, покоем. Когда ночное успокоение нисходило на рейд, его можно было увидеть на верхней палубе с гитарой. Он не бахвалился инструментом, не рвал его, а играл и пел душевно и как будто бы все о чем-то тосковал:
…Перестань, моя крошка, рыдать.
Нас не выдали черные кони,
Вороным уж теперь не догнать.