Земной странник - Жюльен Грин
Утром капитан неожиданно распахивал дверь в мою комнату и кричал «Подъем!» Это был старик огромного роста, широкий в плечах. Строгое лицо обрамляли длинные белые кудри. Голубые глаза смотрели на мир с глубоким презрением. Давнее ранение в шею мешало ему говорить, так что он подолгу хранил молчание. Перед тем как закричать «Подъем!», он в судороге клацал челюстью, словно желая ухватить слово, которое никак не удавалось произнести, однако я даже не помышлял о том, чтобы над ним насмехаться.
Его повадки меня немного пугали. При свете дня он словно старался утаить фантастические черты, которыми я наделял его ночью, мое воображение с охотой искажало его грозный образ, и я видел поразительную жестокость в том, что было, вероятно, лишь пережитками профессиональной грубости. Весьма часто я слышал, как он ходит по комнате тяжелым, волевым шагом, которого я так страшился по вечерам. Когда становилось жарко, он садился в плетеное кресло возле окна и, тихо обмахиваясь газетой, время от времени что-то кричал, приходя в себя после тяжелой дремы. Далее он поднимался и кашлял столь неестественно, что, несмотря на тревогу, я немного посмеивался. Он знал, что я мог его слышать, и раздражался. Однажды он подошел к моей двери и завопил: «Дэниел!» От дурного предчувствия я весь сжался. Ничего не ответив, я встал, скамья скрипнула. «Прочь отсюда!» — взревел он. Я убежал. Эта сцена повторялась так часто, что я стал уходить из комнаты на целый день и сидеть где-нибудь подальше с книгой.
Вид из окна был затемнен пресвитерианской церковью, от которой дом отделяли лишь двор и узкая улочка. Церковь казалась мне еще ближе, когда я глядел на нее из кровати — тогда она закрывала все небо. Возвели ее по образцу одной из церквей Лондона. Под сланцевой кровлей я различал высокие стрельчатые окна с белыми ставнями, которые приоткрывали зимой, и основание колокольни, украшенной по углам парами коринфских колонн. Церковь производила на меня гнетущее впечатление, а сланец казался зловещим. Рассказывали, что давным-давно здание было частично разрушено пожаром, языки пламени подточили шпиль, и он обрушился, оставив густой дымный след, на крышу соседнего дома. Та немедленно занялась, и за несколько часов здание сгорело дотла; мы жили в доме, возведенном как раз на его пепелище. Так что на новый шпиль я тоже глядел со страхом: если он накренится, то рухнет как раз на мою комнату.
В последний день года, ровно в полночь, я вдруг проснулся от необычайного переполоха. Слышались песнопения, заглушаемые порой гулом колоколов. Я увидел, что вся церковь объята свечением. Подобный нимбу, от нее исходил лучезарный свет, отчего здание казалось белым и каким-то нереальным. Я весь дрожал от страха, как бы церковь внезапно не вспыхнула, и в жутких опасениях, что неминуемо приму мученическую смерть, кинулся возле двери на колени и принялся горячо молиться, дабы жизнь мою пощадили.
Поскольку я упомянул о двери, добавлю без всякой иронии, что место возле порога было для меня самым любимым. Во-первых, по желанию тетушки, воспитанной в Провиденсе и усвоившей поверья, бытовавшие в той части Америки, дверь делилась на четыре неравные части так, что доски меж ними образовывали латинский крест. Во-вторых, над нею располагалась табличка с готической надписью, увитой терниями и гласившей приблизительно следующее: «Помни, что здесь есть некто, присматривающийся и прислушивающийся к тебе в полном молчании». В таинственных этих словах мне виделось странное утешение.
Комната мне казалась огромной. Такое ощущение складывалось еще потому, что обстановка была подобрана с монашеской простотой. Имелись там складная кровать, накрытая одеялом серого цвета, выцветший коврик, круглый стол, на который тетушка положила большую католическую Библию; у к окна стоял комод, на нем овальное зеркало, и — ничего более. Гладкий паркет напоминал мрамор; на стенах известковая штукатурка. Камина не было, однако порой, под Рождество, приносили керосиновую печку, от запаха которой меня мутило.
Дядя никогда мной не занимался. Сосредоточенный на себе, он был воплощением эгоизма и все время проводил в комнате, которую называл библиотекой. Ею служила угловая комнатка, удобно расположенная на нижнем этаже. Лавровые заросли защищали ее от солнца. Когда же наступали немилосердные холода, там исчезали горы поленьев. Случалось, меня призывали в это дивное место. Помню, как ступил как-то на богатый ковер, столь непохожий на истрепанную дерюжку у меня в комнате. По бокам прусской печи высились полки с рядами старинных книг, являвших моему восторженному взору лоснящиеся переплеты. В центре стоял круглый стол, где красовались лампа с плафоном и открытый письменный прибор, отражавшиеся на блестящей поверхности красного дерева.
В такой обстановке, столь ему подходящей, вновь вижу невысокого человечка, сидящего в большом кресле и глядящего в мою сторону, однако взор его направлен на книги. Это и есть мой дядя. На постаревшем, изможденном лице не нахожу я ни благородных черт, ни признаков сострадания, во всем только недовольство, тоска и горечь отшельника, ненавидящего свое одиночество. Остановить его взгляд на чем-либо не получается. Узкий рот приоткрыт, словно он силится что-то сказать, но не произнесет ни слова, если я буду смотреть, ибо он неимоверно застенчив. Часто он прикрывает лицо руками, будто пытаясь скрыть на щеках морщины. Волосы его слегка поседели, но брови по-прежнему черные и густые. Одевается дядя опрятно, по моде тех лет, когда он был молод.
В прежние времена он обращался ко мне с витиеватыми речами, смысл которых я порой не мог уловить, хотя говорил он медленно и весьма выразительно. После долгого монолога, большая часть которого оставалась мне непонятна, он клал мне на голову руку и говорил: «Может и есть там что-то, стоящее неимоверных усилий, прилагаемых нами,