Пассажиры империала - Луи Арагон
Вероятно, многие удивятся неосторожности автора этой книги, ибо во вступлении к своему труду он высказывает мысли, которые могут просто-напросто обескуражить читателей, и уж наверно восстановят против него и всех его собратьев, и политических деятелей, и священнослужителей различных существующих ныне религиозных культов, и всех писателей в целом, и вообще чувствительные души, и людей долга.
А не лучше ли видеть в этом вступлении доказательство скромности автора, который полагает, что он будет надёжно защищён безвестностью, несомненно ожидающей его книгу, а по сему надеется спокойно закончить дни своей жизни, не опасаясь нападок со стороны людей, наиболее задетых всем вышесказанным. Ежели и найдутся у книги читатели, то они, конечно, будут столь малочисленны, что автору нечего страшиться их коалиции.
Мне могут ещё сказать, что обложка, титул и шмуцтитул книги сулят серьёзное научное изыскание о жизни, характере и воззрениях финансиста Джона Ло, и читатель имеет право удивиться, что подобное исследование начинается таким вступлением.
Что ж, я этого права у читателя не отнимаю. Но уж если удивляться, то почему только этому, а не многим обстоятельствам, которые на первый взгляд как будто сами собой разумеются: так, произвольный выбор героя исследования никому не кажется странным, раз имя его напечатано заглавными буквами на обложке, а между тем имелись бы все основания попросить кое-каких объяснений по поводу выбора героя, и, пожалуй, не так-то легко было бы дать эти объяснения.
Я мог бы заявить, что решение заняться монографией о Джоне Ло отнюдь не возникло у меня внезапно, в один прекрасный день, как это чаще всего бывает с людьми, пишущими диссертации на степень кандидата или доктора наук, иной раз диссертанты даже приходят к профессору и просят его выбрать для них тему, по поводу которой они с готовностью пускают в ход свои способности к научным исследованиям. Заявив это, я сказал бы правду, но она ничего не объяснила бы читателям. А ведь прежде чем взяться за свою монографию, я несколько раз принимался за исследовательскую работу о Джоне Ло, совершенно бескорыстно делал заметки, наброски, написал целую статью, которую напечатали в журнале; годами составлял картотеку, заполняя карточки всяческими сведениями и выписками, заносил в них свои мысли не столько о различных эпизодах жизни Джона Ло, сколько о бумажных деньгах, за появление которых в мире несёт ответственность этот финансист. В сущности, эти годы предварительной, черновой работы привели меня к решению предпринять систематический труд не столько из любви к систематичности и систематизации, сколько оттого, что я был в плену своих случайно возникавших мыслей, начатых и брошенных рассуждений, связанных с потаёнными мечтами, с зарождавшимися у меня сомнительными концепциями, к которым меня так тянуло возвратиться, именно потому, что они были сомнительны, шатки, невероятны.
Мне нисколько не стыдно признаться в столь медленной и неправильной кристаллизации труда, относящегося к области науки, но обязанного своим зарождением особенностям фантазии автора. Сто раз мне приходило желание бросить его, и даже в эту минуту, когда я пишу предисловие, чтобы объяснить (больше себе самому, чем другим) глубокие причины, заставляющие меня продолжать это нелёгкое начинание, я всё ещё не знаю, доведу ли я его до конца.
По самой природе данного труда ему больше подошло бы остаться незавершённым, — иные усмотрели бы в незаконченности провал автора, неудачу, — но было бы разумнее видеть в ней лишь подтверждение выдвинутых тут принципов. А может быть, из всего этого получится тощая книжонка — вроде тех, что попадают неразрезанными в ящики букинистов; в молодости я нередко с болезненным любопытством перелистывал подобные произведения, хоть и был уверен, что не найду в них ничего сколько-нибудь полезного для себя.
Такой конец моих трудов, забот и хлопот был бы вполне равноценен другому исходу, — а именно решению всё бросить. И если б я мог сослаться на некоего идеального свидетеля, в существование которого я нисколько не верю, оба исхода были бы одинаково показательны — они иллюстрировали бы основное положение, которое я выдвигаю, а именно то, что судьба человека и вся его деятельность на земле совершенно бесцельны и что единственный смысл жизни — это беспорядок, являющийся сложным результатом взаимодействия материальных сил, которое люди для собственного успокоения именуют, вопреки всякой логике, естественным порядком, не обращая внимания на то, что в этом сочетании слов понятие, выраженное существительным „порядок“, отрицается прилагательным „естественный“, — то есть установленный природой, ибо „навести порядок“ — это значит по-своему перевернуть порядки, считающиеся „естественными“, а если уж порядок отождествляют с природой, то человеческий порядок есть, собственно говоря, беспорядок.
Я поставил своей целью познакомить читателей с жизнью гениального зачинателя беспорядка Джона Ло, придумавшего бумажные деньги, то есть совершившего поступок, который в иерархии человеческих преступлений и безумств приобрёл несравненно большее значение, чем поджог Александрийской библиотеки».
В жёлтой с чёрным гостиной наступило молчание. Мейер честно старался следить за развитием мысли автора. И не мог сосредоточиться. Секунды рассеянности, как искры, рассекали однообразное, монотонное чтение. В том, что он слышал, образовались провалы. По правде сказать, Мейер слышал достаточно для того, чтобы составить себе общее представление о прочитанном ему предисловии. Но как человек чрезвычайно щепетильный, он стыдился своей невнимательности. Он не мог позволить себе дерзости высказать суждение, не являющееся с начала до конца обоснованным. Поэтому он молчал:
— Ну как? — спросил Меркадье. — Что вы скажете?
— Да не знаю, право, — ответил Мейер. — По-моему, очень уж это пессимистично. Неужели вы так уверены, что наша жизнь не имеет никакого смысла и ничему не служит наше краткое пребывание на земле?
У губ Пьера легла складочка.
— Ну ладно, — сказал он. — Лучше сыграйте-ка мне, Мейер, рапсодию Листа… В этом вы всё-таки кое-что понимаете…
XV
Паскаль никак не мог уразуметь, почему его крёстный, хотя у него есть и замок, и фермы, и земля, оказался вдруг бедным. Однако он отражённо испытал это на себе в тот год, когда на лето в Сентвиль приехали дачники из Лиона, которым старый дворянин сдал второй этаж и гостиные нижнего этажа — лучшие комнаты, где царили воспоминания об Анне-Марии де Сентвиль, альпинистке времён Реставрации. Везде пооткрывали ставни, все парадные покои были залиты солнечным светом, но там сновали чужие люди, — в этом было что-то кощунственное. Разумеется, шкафы и столы были заперты на ключ, альбом, переплетённый в тёмно-красный бархат, — память