Большая улица - Дмитрий Иванович Верещагин
– И вот где её, неслухи вы окаянные, искать? Ты куда, куда полез? Нет, ты не на печь, а пойдём её искать! Кто её должен был встречать от стада?
– Он, – говорю я, – Волька. А Волька:
– Я тебе сейчас дам, Волька! Опять, значит, я должен? Я ту неделю всю встречал… А нынче какой день?
– Я не знаю, Воль.
– Понедельник, – говорит он мне, – вот какой! Твоя началась неделя! А моя нынче кончилась.
– Этого он не знает, – говорит ему мать. – Как его неделя, как новый понедельник, так он «не знает»! Ну где, где её сейчас искать?
И садится. И все мы молча сидим. Какое сейчас решение она, мамка, примет, то мы и будем делать.
– Ну чего же, – наконец принимает она решение, – сиди не сиди, а коровы дома нет. Идём искать?
– Кто? Я? – спрашивает в тёмной избе Волька. – Вон он пусть идёт. Раз он так делает!
Но, слышу, встаёт. Идёт он за матерью. Она ему сказывает, говорит:
– Надо было с Суры его прогнать. А то ни ты, ни он вот не позаботились…
Ушли. И тишина опять какая в доме!
На проулке мать на Вольку, слышно, ворчит. Но не очень, не так чтобы сильно. И в голосе у неё, прислушиваюсь, есть надежда, что найдут. И, как говорится, с этим я и засыпаю.
А утром, прогнались когда стада, мы слышим:
– Робята, – будит она нас, – я пойду на ферму – может, там она. Пастух сказывал дояркам, что днём-то она отбилась от стада и убежала на ферму. Если, – наказывает она нам, – и там её нету, то я не вернусь. Печь топите сами. Затопляйте. Я вам картошки намыла. И водой залила её…
– Иди, иди, мам, – говорю я ей с печи, – истопим.
– Да уж ты истопишь, – говорит она, – молчал бы уж…
И ушла. Снова ушла она искать её, корову. Но не прошло и часа, как вот она уже – слышу – дома. Да какую радость принесла: нашла! Нашлась наша корова.
Она была у нас – давайте я её вам обрисую – небольшая, средняя, коричневая, но с таким большим выменем, что оно, когда она возвращается из стада, чуть до земли не достаёт, точно у козы, знаете; но особенно глаза у неё были замечательные: смотришь и даже жалко, что на них садятся мухи. И как она, Жданочка, поправлялась: утром, поглядишь, она худенькая у нас, даже за овцами проходит в дверку, но вечером она возвращается уже тяжёлая, дышит устало, глаза у ней, у милой, сказывают: «Ох, я и находилась ныне, дети мои. Зовите мне маму скорей с дойницей, напоите меня чем-нибудь, да я лягу». И я теперь ей отворяю не дверку, а ворота скорее.
И вот она нашлась! И как изба наша преобразилась сразу! Смеётся изба наша. Чугуны, ухваты, сковородники – и те все звенят лучше. Радостнее! И теперь поспать можно. А то и сна нет. Никакого сна: только заснёшь на минутку, а тревога будит. Знаете ведь как? Даже когда лошадь спутанная прыгает или об угол кто потрётся, думаешь: не корова ли наша? А теперь – всё. Чешись хоть слон об избу – крепко теперь спится.
Утром я говорю:
– Мам, я её с полудника не погоню в стадо.
– Почему?
– Я её буду в пойме пасти.
– Нет, сынок, гони в стадо. А то она привыкнет к пойме и не станет ходить в стадо. К завтраку, – спрашивает, – вам квашеного молока вынуть или утрешник станете?
– А утрешник-то есть, мам?
– Есть. Я там её подоила. Я на ферме взяла два ведра…
Вот какая корова у нас была – по два ведра доила! И как мы её любили, да и только ли мы? К ней пастух Илья и то относился снисходительно. Бывало, говорит маме: «Это не корова у тебя, Ивановна, а мамонт! Она ведь никому не уступает. Вот это-сь схватилась с Егоровой пырятся: вот как. С разбегу! И бьёт, я те скажу! Быку Николаю Первому не уступает».
Вот какая она у нас! Быку не уступала!
Но телят она не трогала. Никогда. Я её, когда в стаде ей надоест, погоню в пойму, пасу её; она ест, – между прочим, вот так: язык у неё скручивает сразу целую охапку, и обязательно, когда ест, постанывает она. А то вдруг остановится и глядит: дескать, давай со мной, чего ты не ешь? И я начинаю с ней есть. А трава горькая, горькая-прегорькая – проплюёшься от горечи зелёной. Но, правда, за таким занятием время бежит скорее. Вот она, скажем, наелась. И теперь идёт к телятам, и начинает она их лизать. Вот она их лижет, вот их лижет – и морду, и за ухом. А он, телёнок, стоит, как студень, и на ногах качается. Иной от удовольствия и глаза закроет даже.
Но вот я встречаю её от стада не в полудник, а вечером уже (в обед-то я был на Суре, прибежал, а мама мне говорит, что её давно уже угнала) – от сельсовета бегут вон: козы, овцы, ягнята и, наконец, коровы. Хорошо! Благо, тут каждая скотинка всё рассказывает: и где была, и чего она видела за день…
– Ждана! Ждана! – кричу я.
Потому что это ведь вон она идёт. С партией-то боль-шеульских коров. Я, подпрыгнув, к ней! И… нет, не передать этого. Это надо не с чужих слов, а самому испытать – то, как идёшь с ней рядом нога в ногу, когда закатное солнце окрашивает нас в красное на Раздуван-ном проулке.
А когда стадо пройдёт, прогонится, вдруг бык из-за угла. По кличке Николай Первый.
– Ой, ой, куда! Куда тебя понесло, окаянный!
Но тут не слушаешь никого, а только его, быка, роющего передним копытом землю, так что ошметья у него летят из-под копыта далеко – через всю Большую улицу.
«Му-у-у…у!»
Как мычит! И он как дыхнёт, пыхнёт на дорогу – пыль аж, чувствуешь, до тебя доходит. Целое облако над ним её! Но он, между прочим, на слабого не набросится. Только когда мужики и ребятня станут передразнивать его и обзывать очень, он, конечно, не