За мной, читатель! Роман о Михаиле Булгакове - Александр Юрьевич Сегень
– Макроцефалы? – в ужасе переспросила Тася.
– Люди с маленьким туловищем, но гигантской головой. Возможно, нас Бог милует, ребенок родится с руками и ногами, но в дальнейшем последствия все равно скажутся.
Она заплакала. И плакала три дня. А он попытался перехитрить морфий, делать не два трехпроцентных, а три двухпроцентных. Но этого уже казалось мало.
Больше всего сломило бедную Тасю слово «макроцефал». В нем тоже слышалось страшное слово «морфий». Она даже нашла в больничной библиотеке книгу про макроцефалию и посмотрела там иллюстрации, да еще фамилия автора такая пугающая – Эршрак. Это ее добило:
– Да, ты прав. Может случиться непоправимое.
– Думаешь, я не хочу ребенка? Очень хочу. Но я излечусь, и тогда…
– Где ты предлагаешь это сделать? Я до сих пор содрогаюсь после того первого раза. Так стыдно, страшно, больно. Какая-то беспросветность. И где-то остается в записях, любой может прочитать. Гадко, гадко!
– Я мог бы это сделать, и никто не узнает… Хотя…
– С ума сошел?! Своими руками своего собственного ребенка!
– Да, ты права. Я сгоряча, не подумав.
– Ужас! Миша!
– Конечно, конечно. Надо подумать. Что-нибудь придумаем, малыш.
Она с удивлением на него уставилась:
– Это ты мне или малышу?
– Тебе, конечно.
– Просто ты раньше не называл меня малышом.
И обоим стало жутко до дрожи. Оба замолкли, как двое злоумышленников, принявших решение убить человека.
Доктор Булгаков несколько раз в Никольском и Вязьме негласно, хоть и не тайно, делал аборты. Но своей рукой убить своего эмбриона… Это он и впрямь ляпнул, не подумав! Хотя по-прежнему не считал зародыш человеком, уверенный, что человеческое в нем появляется лишь после двадцати недель, когда и аборт становится невозможным.
Право окончательного решения он предоставил Татьяне, и вскоре она поехала в Москву. Едва вышла из Александровского вокзала, ей навстречу выступила огромная похоронная процессия, бичуемая ветром и каплями дождя.
– Кого хоронят? – в ужасе спросила она.
– Убитую Россию, – ответил ей кто-то, а другой пояснил:
– Юнкеров. Павших за свободу Родины от рук подонков.
Ей пришлось долго стоять, прижавшись к стене дома, слушая «Со святыми упокой», марш пленников из «Набукко», моцартовскую «Лакримозу», шопеновский похоронный марш, как будто уже хоронили ее еще не убитого, но уже приговоренного к смерти ребенка. Когда похоронная процессия прошла дальше на Петербургское шоссе, Таня хотела вернуться на вокзал и поехать обратно в Вязьму, но страшный макроцефал снова всплыл в голове. И она пошла по Тверской-Ямской в центр Москвы, где ее встретили израненные пулями здания, а иные и вовсе изуродованные, как будто без руки или без ноги. От изгвазданного ранениями Страстного монастыря она свернула на Тверской бульвар, шла, а в ушах звучала надрывная похоронная музыка. Здесь ей наконец попался извозчик, и она доехала до Пречистенки, которая тоже вся зияла пробоинами, включая и дом Мишиного дяди на углу Обухова переулка.
Николай Михайлович принял ее строго, выслушал, она во всем призналась ему. Он тяжело вздохнул и почему-то пропел:
– От Севильи до Гренады в тихом сумраке ночей… М-да-с… Нехорошо. Как ни крути, а там у вас мой внучатый племянник или внучатая племянница. Нехорошо. Я, маменька, приглашу другого доктора. Тоже хорошего. Вы не волнуйтесь. Все сделает чисто. И без огласки. Но вы тоже, голуби сизокрылые, нашли время!
Она вернулась в Вязьму опустошенная во всех смыслах.
– Вот что, дружок, – сказала с ненавистью, – либо ты с этим морфием приканчиваешь, либо…
Медная табличка на тротуаре рядом с домом на Пречистенке, 21/1
[Фото автора]
– Либо что?
– Либо я приму яд.
Но он не прикончил, а она не приняла яд.
В декабре мир превратился в черный туман. Уже давно ушли в прошлое дикие желания, одолевавшие его в первые месяцы дружбы с алкалоидом опия, он же морфий, в честь бога Морфея. Зимой в нем угасли любые мужские проявления. Он старался не заглядывать в зеркала, из которых белыми глазами на него смотрел дьявол, вселившийся в мертвое тело доктора Булгакова. Он стал туго соображать, по многу раз ходил без толку в туалет, крошились зубы, стали ломкими ногти, выпадали волосы. Мало ел, плохо спал, то страдал сухостью всего организма, а то нападала потливость. Часто зевал, постоянно чихал. Временами становилось жалко весь мир и себя в нем, и потоки слез исторгались из глаз. Но почти постоянно его держала, не выпуская, сатанинская раздражительность, злоба, изливаемая больше всего на бедную Тасю. Из-за дрожания рук он уже не мог самостоятельно делать себе инъекции, она рыдала и отказывалась, а он орал на нее зверски и принуждал колоть и колоть, теперь уже три раза в день по три шприца, в каждом по три грамма. Доза, с которой, как свидетельствовали книги, уже не соскочить, можно только увеличивать и увеличивать, покуда не сдохнешь. Но на этой стадии, уверяли страницы, можно держаться год, а то и два. И только потом третья стадия, завершающаяся выносом тела.
– Раз так, то я с тобой, – сказала Таня. – Впрысни мне тоже, у меня страшная боль под ложечкой.
– Не надо!
– Тогда я сама.
Но протянула шприц ему, и он впрыснул ей тот мизерный процент, с которого сам начинал летом. У Тани закружилась голова, она упала в кровать и уснула, а потом ее долго рвало, и больше она колоть себе проклятое зелье не желала. И по аптекам ходить отказывалась. Лишь когда он у ног ее стал валяться и туфли целовать, сдалась: будь что будет, видать, уж таков конец. Во всех вяземских аптеках ее знали и жалели. И ад продолжался.
– Только в больницу меня не отдавай, умоляю, – просил он со слезой. – Лучше на твоих руках умру. Но нужно найти средство, найти средство. Необычное. Чтобы спрыгнуть.
И оно вдруг нашлось. Или это он сам себя уверил, что нашел.
– Нет, морфýшка, я не твой! – сказал он однажды зеркалу и расхохотался, до того смешным показалось прозвище, данное им только что своему злому господину и богу Морфию. – Морфýшка! Гляньте на него! Ах-ха-ха! Морфýшка!