...Я буду писателем - Евгений Львович Шварц
24 сентября 1950 г.
Я очень любил хвалиться, но не было, кажется, ни одного среди наших знакомых, кого не осудили, хоть однажды, старшие. И маленьких осуждали: Наташа Соловьева держится неестественно, Леля так упряма, что даже отец как-то вышел из себя, Костя — мало способен к наукам. Сердились и на взрослых — исключение составляли Анна Александровна и Василий Федорович Соловьевы. Это меня огорчало. Человек, осуждаемый взрослыми, точнее, мамой, делался бракованным. Из этого не следует, что родители были особенно строги к людям, — нет. Они были скорее благожелательны. Но слово, сказанное случайно, в минуту раздражения, для меня звучало приговором. Я верил всему, не споря и не думая, только огорчаясь. Зато как я восхищался теми, кого мама хвалила. И вот однажды (было это летом 1902 года? Вероятно, так. Возможно, что годом позже, но вряд ли) — я увидел семью Крачковских. Это событие произошло в поле, между городским садом и больницей. Перейдя калитку со ступеньками, мы прошли чуть вправо и уселись в траве, на лужайке. Недалеко от нас возле детской колясочки увидели мы худенькую даму в черном с исплаканным лицом. В детской коляске сидела большая девочка, лет двух. А недалеко собирала цветы ее четырехлетняя сестра такой красоты, что я заметил это еще до того, как мама, грустно и задумчиво качая головой, сказала: «Подумать только, что за красавица». Вьющиеся волосы ее сияли, как нимб, глаза, большие, серо-голубые, глядели строго — вот какой увидел я впервые Милочку Крачковскую[17], сыгравшую столь непомерно огромную роль в моей жизни. Мама познакомилась с печальной дамой. Слушая разговор старших, я узнал, что девочку в коляске зовут Гоня, что у нее детский паралич, как у Бори Островского, что у Варвары Михайловны — так звали печальную даму — есть еще два мальчика, Вася и Туся, а муж был учителем в реальном училище и недавно умер. Послушав старших, я пошел с Милочкой, молчаливой, но добродушной, собирать цветы. Я тогда еще не умел влюбляться, но Милочка мне понравилась и запомнилась, тем более что даже мама похвалила ее. Хватит ли у меня храбрости рассказать, как сильно я любил эту девочку, когда пришло время?
25 сентября 1950 г.
У баронессы мама рассказала, что Земля — шар, который вертится. Сначала я надеялся, что она шутит, но потом понял, что дело тут нешуточное. Долго спорили. В споре выяснилось, что Солнце во много раз больше Земли, только издали кажется маленьким и так далее. Я, наконец, сдался и принял все новые истины безоговорочно. Даже сказал, что, повертевшись волчком на месте и потом сразу остановившись, видишь, как земля кружится. Но мама засмеялась и сказала, что это совсем не то. Все эти новые истины помогли мне поверить, что мы — часть зуба какого-то чудовища. Там же. Мне меняют рубашку. Новый материал отвратительно топорщится. Пахнет унылым мануфактурным запахом. А самое главное — я не могу дышать, когда на мне приглаживают рубашку, закалывают булавками. Я начинаю задыхаться. Мама не хочет понять это, не верит мне. Она сердится, я плачу. И когда наконец булавки выдергивают и рубашку разбирают по частям, снимают, у меня чувство освобождения из унылой мануфактурной неволи. Так же задыхаюсь я на примерках и теперь. В Майкопе играют не только любители. Приезжает труппа на лето. Среди актеров знаменитый Уралов. На Троицу он приходит к нам. Крыльцо в зелени. А я в зале укрепил несколько веточек прямо на выбеленной стене, поплевал и наклеил. Уралов задумчиво глядит на веточки, видимо, не понимая, как это они держатся?
26 сентября 1950 г.
Из актеров моих детских лет, того раннего времени, помню еще Адашева. Вероятно, тогда я услышал впервые имя: Художественный театр. Удивлялись, что такой неважный актер, как Адашев, мог служить в этом театре. Никто, как я теперь соображаю, ни один из наших знакомых ни разу тогда не видел Художественного театра, но слава его была такова, что о нем все говорили с благоговением. Вообще уважение к славе, разговоры о том, что из кого выйдет, а из кого не выйдет, разговоры о писателях, актерах, музыкантах велись у нас часто. Я помню, как по-особенному оживлен был папа, когда к нам зашел Уралов. Славу уважали религиозно. Помню, как мама не раз рассказывала о том, что дедушка однажды сидел и грустно смотрел на своих детей. И маме показалось, что он думает: «Вот сколько сил потрачено на то, чтобы вырастить детей, дать им высшее образование, а из них ничего не вышло». Это следовало понимать так: никто из них не прославился. И я стал, не помню с каких пор, считать славу высшим, недосягаемым счастьем человеческим. Лет с пяти.
27 сентября 1950 г.
С тем же глубоким, искренним убеждением говорилось о столицах, причем о Москве ласковее. И я не помню, с каких лет проникся уважением к славе, к Москве, к Художественному театру. Сейчас мне придется говорить о резком переломе в моей жизни. Чтобы он стал ясен, поговорим еще обо мне и маме. Я был вторым сыном. Первый умер