…Разбилось лишь сердце моё - Лев Владимирович Гинзбург
Справедливо говорят: важно побывать в стране поэта или на месте действия произведения, которое переводишь. Работая над поэзией XVII века, я побывал, кажется, на местах всех главных сражений Тридцатилетней войны: видел и Белую гору в Праге, и сожженный когда-то войсками генерала Тилли Магдебург, выдержавший осаду Штральзунд, города Силезии, поле битвы под Лейпцигом, в Лютцене, где убили шведского короля Густава-Адольфа, кусок земли, который и сейчас еще принадлежит шведскому правительству и куда ежегодно на торжественную церемонию съезжаются шведы, видел замок в Хебе (Эгере)[14], где был заколот Валленштейн, и даже трогал рукой наконечник копья, которым его закололи…
В музеях хранятся ржавые ядра, пищали, железные, с потайными замками сундуки войсковых казначеев, ветхие, выцветшие штандарты… И все это, включая, конечно, архитектуру барокко, нужно было увидеть, все это позже мне пригодилось. Но гораздо важней было проникнуться тем тревожным мироощущением, которое испытываешь, странствуя по городам и дорогам Европы, приобщаясь ко множеству судеб, из которых складывалась единая европейская судьба. История здесь взывает к современности: вглядись в мои памятники, в мои могилы, в мои шрамы!.. Да не пройдет для тебя бесследно мой опыт!..
Я переводил поэтов XVII века, с их предостерегающим, гражданственным пафосом, рожденным в пламени Тридцатилетней войны, передо мной вставали “священные камни Европы”[15]: не только акрополи и колизеи, но сизые, сиреневые, серые европейские каменные улицы – дом к дому, булыжник, брусчатые мостовые. Европа вся каменная, и “священные камни” – не одни лишь соборы и королевские замки, но и набитые людьми каменные дома, которые могут вдруг рухнуть, если их не защитить, – посыплются стекла, погаснут витрины, сгорят книги…
Строки “барочных” стихов словно корчились, кривились от боли – не от этой ли боли их дисгармоничность?
И все же одного этого ощущения для перевода было недостаточно.
В лирике барокко особенно важно воспроизвести приметы стиля – такие, например, как эмблематика, колоризм, звукопись. В стихах имитировались шум дождя, ветра, пушечная пальба, треск фейерверка. Были стихи, как бы написанные красками, – рыжие строки осени, холодная белизна зимы. Стихи изобиловали эмблемами: “…замшелая стена, пещера, череп, кость…”
Конечно, у переводчика нет ящика с приемами, с “изобразительными средствами”. Как и оригинальный поэт, он берет их из жизни, из окружающего мира, с той лишь разницей, что берет только по повелению подлинника.
В стихотворении Зигмунда фон Биркена[16] “Осенняя песнь Флоридана” нужно было передать грохот телег, стук падающих на землю плодов, звуки и цвета урожайного праздника…
Был теплый и влажный серый сентябрьский день. Безуспешно проведя несколько часов за письменным столом, я вышел на улицу. В голове вертелись обрывки немецких строк.
У овощной палатки разгружали виноград, яблоки, рабочие с грохотом ставили на землю дощатые ящики. Прогромыхал, подпрыгивая, грузовик с надписью на борту “Уборочная”…
Неожиданно пришедшее слово “громыхать” сделалось ключевым. Застывшие в тисках оригинала строки сдвинулись, пошли:
Загромыхали телеги, подводы,
Ну-ка! Живей! Начинаются роды!
Все на сносях… И поля, и сады
Ждут не дождутся мгновенья рожденья:
Сам Флоридан собирает плоды!..
Откуда берется лексика перевода, из чего она складывается? Неужели перевод есть только перевод значений или в него входит собственный словарь переводчика, накопленный за жизнь, в повседневном быту, вычитанный из книг? Есть профессиональное свойство схватывать свежее слово на лету, выдергивать его из читаемой книги.
Совсем мальчишкой в дурацкой частушке я услышал словцо “скидавать”… Прошли года, я переводил состоящую из забавных трехстиший народную балладу о том, как солдаты зашли погреться в корчму. В одно из трехстиший надо было уложить такое примерно содержание: солдат снимает с себя снаряжение, хозяйка наливает ему вина и подносит жареную рыбу.
Я бился над этими тремя строчками бесконечно, вертел их и так и сяк – ничего не получалось.
Однажды я ехал по Пироговке, вдали золотились купола Новодевичьего монастыря… “Хозяйка налила вина…”, “Вина хозяйка налила…”, “Вина хозяйка подает…” И вдруг из глубины подсознания вынырнуло то забытое, потерянное, оказавшееся спасительным слово:
Солдат свой ранец скидаёт.
Вина хозяйка подаёт
И запеченной рыбки…
“Когда б вы знали, из какого сора…”
Переводчик вмещает в себя множество действительностей, тысячи жизней: авторов, персонажей. Разве все это, помноженное на его собственную жизнь, не достойно стать предметом романа?
После войны я вернулся из армии в Москву, переполненный стихами. Я писал их каждый день, жил ими.
Я учился на филологическом факультете Московского университета, на немецком отделении. Мы изучали Гердера[17] и верхненемецкое передвижение согласных[18].
Был 1947 год.
Германия лежала в развалинах, во мгле. Казалось, оттуда не доносился к нам ни один живой поэтический голос. Немецкие писатели-эмигранты, отбыв на родину, словно пропали из виду. О современной немецкой поэзии мало кто знал.
Однажды, придя в библиотеку, я заглянул в газеты и журналы, выходившие в советской зоне оккупации. Передо мной были стихи. Много стихов. Они ошеломляли: болью, надеждой…
Я стал ходить в библиотеку ежедневно, переписывал стихи в тетрадку. Они поселились во мне, томили душу. Я должен был перевыразить их по-русски, как бы отдать – друзьям, родителям, соседям: в то время других читателей у меня еще не было.
В 1948 году в Москву приехала первая после войны делегация немецких писателей: Бернгард Келлерман[19], Анна Зегерс[20], Стефан Хермлин… Делегация посетила университет. Ее принимали на филологическом факультете. Хермлин сказал несколько приветственных слов, но стихи читать отказался: забыл книжку в гостинице, а по памяти читать не умел. Я отважился ему помочь: написал по-немецки на тетрадном листке “Балладу о Даме Надежде”, она входила в число первых моих переводов, я знал наизусть каждое слово. Хермлин был поражен. В Москве он оказался впервые – после подполья, после Испании, после отрядов маки[21]…
Он прочел – по моей записи – балладу в оригинале, потом я прочел перевод.
С этого началось. Меня стали поддерживать, стали печатать.
Мои переводы заметил Маршак. Он был старый, больной, маститый поэт, которого знала вся страна, был перегружен делами, болезнями, заботами. Он разыскал меня и попросил зайти. Потом он подарил мне книжку: “…замечательному поэту”.
Корней Чуковский на своей книжке написал еще щедрее: “…моему любимому поэту”.
Такая щедрость может показаться расточительной. Но меня эти слова окрылили.
Я входил в литературу в эпоху великих переводческих открытий, когда мировых гениев открывали, как открывают материки, завоевывали, подчиняли