Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне - Лора Жюно
— Что за вздор! — вскричала я, не видя в его рассказе ничего кроме глупой шутки, потому что для меня весть о министре полиции в тюрьме Ла Форс казалась явной нелепостью. Но когда я уже не могла сомневаться, что всё это случилось действительно, признаюсь, я долго не могла опомниться от изумления. Так изумились и все. Это странное приключение привело в онемение всех парижан, кроме двух главных героев его. Они сделались от него только любезнее, милее. Ровиго, правда, беспокоился не много, равно как и Пакье; однако они не показывали этого и делали очень хорошо, потому что император, по возвращении своем, не сменил никого, кроме нашего доброго Фрошо, который был виновен только в одном: поверил слишком поспешно, что император так же смертен, как и всякий другой… Но кто хорошо знал придворный мир и его интриги, тем было ясно, что герцог Ровиго лишился прежней благосклонности. Да и барон Пакье видел себя удаленным от красной мантии, на которую давали ему право его ум, юридическое дарование и, могу сказать даже, его имя.
Что касается генерала Мале, право, нельзя не пожалеть о нем, особенно сопоставляя горестный его конец с этим блеском, каким всегда окружает человека необычайная смелость. Безумие его кажется только дерзостью, и жалеешь, зачем не употреблено оно лучше… Нарядили военный суд; судили быстро и единогласно приговорили к смерти Мале, Гидаля и Лагори. Весь процесс продолжался три ночи и два дня. Мале был неизменно мужественен, не сказал и не сделал ничего предосудительного.
«Я хотел истребить деспотическое могущество Наполеона над целым светом, — сказал он своим судьям. — Объявляю это; к чему же все ваши словопрения? Повторяю, что у меня их нет».
Его и соучастников его приговорили к расстрелу. В три часа пополудни 27 октября вывели их на Гренельскую площадь. Мале шел твердым шагом к тому месту, где ожидали их солдаты.
«Как они молоды!» — сказал он, глядя на бедных новобранцев, которые готовились умертвить его.
Осужденных поставили рядом, друг подле друга, и плутонг должен был выстрелить во всех них разом. После первого залпа Мале остался на ногах, его ранили, но не смертельно. При втором выстреле он упал, но еще был жив! Наконец солдаты принуждены были добить его.
Глава LVIII. Снова наедине с императором
Дело Мале произвело ужасное впечатление, включая самые отдаленные провинции. Но между тем Мария Луиза, жившая в Сен-Клу, очень мало испугалась и не меньше прежнего ездила верхом по окрестным лесам, где могли скрываться сборища заговорщиков, потому что под стражей находились только Мале и двое сообщников его; а в первые минуты нельзя было думать, чтобы такой поступок был сделан без обширных и отдаленных связей, которые вдруг могли открыть себя.
— Что же они могли мне сделать? — спросила Мария Луиза с некоторой гордостью архиканцлеру, когда он приехал в Сен-Клу доложить о случившемся утром.
Архиканцлер, конечно, вспомнил о многих великих падениях, которые пережил он, и как человек, привыкший видеть вблизи превратности судьбы, отвечал ей довольно резко, оставив на этот раз всегдашнее торжественное свое спокойствие:
— Ваше величество счастливы, что можете смотреть на события таким философическим взглядом; но, вспомните, государыня, что генерал Мале имел намерение поручить короля Римского общественному милосердию, то есть отдать в Воспитательный дом, а судьбу вашего величества хотели решить после[234].
Но можем ли мы удивляться, что Мария Луиза, иностранка среди нас, которая никогда не умела сроднить юной души своей с новым отечеством, так беззаботно глядела на событие, описанное мной? Я видела, что и французы шутили над всеми последствиями его, выводили только игру слов из обстоятельства, столь страшного для нас тогда, и не видели глубокой, нравственной его значительности; потому что оно показывало недостаточность одних предупредительных средств, если и сила защиты состоит именно в тех же самых средствах.
Через некоторое время после дела Мале императрица Жозефина возвращалась из Преньи[235], куда ездила она, покинув Э[236] в Савойе.
Из России доходили до нас известия очень редко, и те были тревожные. Писем не пропускали, и мы были лишены даже того утешения, без которого разлука есть смерть.
Наконец стали распространяться слухи о московском пожаре. Подробности этого ужасного события так хорошо описаны в сочинении графа Филиппа Сегюра, что я не стану повторять их. Скажу только, что редкие вести, доходившие до нас, упоминали о Москве, сожженной и опустошенной, но примерно из двадцати писем, которые имела я случай прочесть и где было множество подробностей об этой ужасной драме, ни одно не было согласно с другим в объяснении его. Мне кажется, объяснение Нарбонна заключало в себе ближайшую истину, судя по рассказам всех моих друзей. Что касается Жюно, он не входил в Москву и оставался в нескольких лье от нее для наблюдения за лазаретами, которые каждый день наполнялись больными и ранеными, оставляемыми армией. Холод начинал оказывать свое ужасное действие в этой ледяной стране, и нравственность, бодрый дух армии явно гибли в то время, когда они были для нее всего нужнее. Думали уже не о том, как побеждать русских людей, — нет! — явился новый неприятель, мороз, неведомая сила которого поражала смертью, как только вы встречались с ним.
Тогда-то Наполеон решил отступать… Маршал Мортье остался с арьергардом подорвать Кремль и арсенал. Кремль, древнее жилище царей Московских! В самом деле, могли ли ожидать старые стены его такого святотатства, да еще от французов, которые должны были чтить их по крайней мере как один из любопытнейших памятников? В характере Наполеона вообще странна эта, можно сказать, ребяческая часть его, и даже нельзя объяснить себе ее в человеке, одаренном такими высокими качествами.
Курьерам удалось, наконец, проехать все засады и привезти нам 29-й бюллетень, писанный в Молодечно 3 декабря 1812 года, и сразу исчезли все миражи, которыми ослеплялись мы. Мы вдруг увидели наши несчастья, увидели с жестоким предвидением.
И в будущем не скрывалось от нас ничто; император стал с нами страшно откровенен. Но как бы то ни было, а известное несчастье всё-таки лучше тяжкого недоумения. Он вполне открыл нам все потери Франции. Он говорил о ее бедствии тем голосом, который бывает могущественен, когда идет от сердца. Многие критики осуждали тон этого 29-го бюллетеня. Несправедливо и напрасно, потому что лишь не знавший обстоятельств мог упрекнуть императора за 29-й бюллетень, который был таков, каким он должен быть. Его писали не для одних домоседов-французов, для множества отставных





