Только хорошее - Ольга Остроумова
Очень мало сейчас в жизни радости. А там, в этих монастырях, мне так хорошо, тепло, близко. «Вдали от шума городского»…
Дедушка умер в кабинете КГБ. Папа подробно пишет в своей книге о том, как и за что отца Алексея арестовывали и сажали в сталинские годы. Дедушка выжил, выстоял, вернулся, поднял церковь, стал благочинным… А в конце 50-х — начале 60-х годов Хрущев развернул свою знаменитую антирелигиозную кампанию. Церковь стали в буквальном смысле душить налогами. Хрущев обещал, что к концу очередной семилетки «не останется ни одного попа». Дедушку вызвали в КГБ, и он попытался им что-то объяснить по-поводу зверского налога. Там же у него случился сердечный приступ, и он умер. Прямо там. В кабинете…
Есть фотография: дедушка в фуфайке сидит на каком-то пеньке в Алексеевке, как раз после возвращения из лагеря…
У меня такое ощущение, что дедушка для всех, кто его знал, остался некой высотой существа человеческого. Какой он был — все равно это словами не объяснить. Вот я выросла, у меня уже дети родились, а еще долгое время все священники для меня были… дедушка. По уму, по мудрости, по доброте. И когда я вдруг сталкивалась с чем-то иным, то не понимала — в чем дело!? Себя обвиняла: это я плохая, это я увидела в человеке то, чего в нем нет, быть не может. Плохой человек и… священник — для меня это не совмещалось и не разгадывалось. Так не бывает. Потом, спустя долгое время, кто-то сказал мне очень хорошую фразу: «Ну, они тоже люди».
«НИЧЕГО, ДЕТОЧКА, НЕ ПЛАЧЬ!»
Была одна потрясающая история, для меня — душевно потрясающая. Приехали мы к маме в Самару, году в 85-м. Сестры мои — Раиса и Людмила — и я. Мама говорит: «Девочки, завтра идем причащаться, значит, не ешьте с утра». Хорошо. Ладно. Ну, «девочки» надели косынки (какие там девочки — бабушки!), пошли. Под предводительством мамы в ее церковь. Она там всех знает, ее знают. К священнику небольшая очередь: исповедоваться перед причастием. И мы оказались как-то не одна за другой, а… с разрывом. Я смотрю: Раиса что-то кивает — да, да… — хорошо. Отпустили, причастили. Люда — тоже. Я подхожу. Молодой священник. Спрашивает:
— Веришь в Бога?
— Верю.
— Молишься?
— Нет.
— Как? Вот утром, перед обедом, на ночь — молишься?
— Нет.
— Замужем?
— Да.
— Венчаная?
— Нет.
— Почему?!
Я говорю:
— Ну, муж у меня еврей и другой веры, и не крещенный. Как я могла венчаться?
Он — еще вопрос-другой, я в ответ всю правду — ведь на исповеди! И он мне говорит:
— Нет. Не будешь причащаться.
Господи, как это было больно! Я себя ощутила ребенком, которого незаслуженно обидели! Чувство такое детское и… нехорошее: как же так! Ведь это я! Да у меня дедушка священник! Да я вообще! Да если не я, то кто же?! И ведь я же правду сказала!
Вышла из церкви — ненакрашенная, в платочке этом, нос распухший и ничего сказать не могу — реву! «А-а-а!». Мама испугалась: «Что?! Что случилось?!» Стою на паперти и рыдаю. И ужас такой — жизнь кончена.
А разрешилось все просто и замечательно: я кое-как изрыдала маме сюжет происшедшего.
— А, и это все? Ничего, деточка, не плачь! Сейчас я побегу к настоятелю, у меня знакомый настоятель.
Побежала, прибежала, отвела меня. Я и ему все выревела. Может никогда в жизни я не рыдала так, как в этой церкви на этой паперти.
Он меня причастил.
Я сейчас думаю: дедушка никогда ни с кем не сделал бы такое, что сделал тот молодой священник со мной. Нет, я его не виню: наверное, есть некий церковный ритуал, по которому можно не причастить — как бы в науку, в наказание. Но в детстве было так естественно: все, кто подходил к моему дедушке, — все получали слово и никогда отказ! Догма, мне кажется, все же что-то нечеловеческое. А вне человеческого, вне человеческой любви, сострадания, жалости — как найти Бога?
У меня давно нет обиды на этого молодого священника. А вот недоумение осталось. Да! Самое смешное: как потом оказалось, сестры мои все врали! И их причастили. Я ничего не хочу утверждать, и никого не хочу винить, я только думаю, что есть канон догматический, а есть канон человеческий. Тот, который я навсегда взяла от деда: если даже разбойник придет и захочет причаститься, его надо поддержать, а не отлучить.
И еще о дедушке: я в институте только узнала — в Москву приехав! — что есть антисемитизм, что национальность — это существенно. Дома об этом просто никогда не упоминали! Был разговор: хороший человек, добрый человек. Даже «недобрый» — не было! Про это как-то не говорилось. А уж еврей ты, русский, казах… да кто угодно!… я слова такого не знала — еврей. Но просто не было дома зла. Я так православие понимаю и воспринимаю. Это та земля, на которой мы стоим. Земля, где нет зла.
Дедушка в юности был рыжеволосый, с такой львиной гривой. А в старости у отца Алексея легкие, седые волосы вились серебряными завитками. Он их собирал в хвостик. Однажды дедушка разрешил заплести ему косичку, уж очень мне хотелось. И вот я расчесала его, заплела эти легкие завитки в косичку, а ощущение было, как будто к нимбу прикоснулась. Матушке Антонине эта история, кажется, не очень понравилась…
С годами что-то мы в себе потеряли, что-то у нас отобрали насильно. Человек не может оставаться человеком с ампутированной душой, смещенными понятиями. У нас сейчас исказилось естественное восприятие жизни. Как-то в частной беседе, я не помню в связи с чем, предположила, что на моих похоронах будет, должно быть много простого народа. И сразу — не говори об этом, нельзя! Почему — нельзя? Откуда это непременное табу на разговоры о столь же органичном, как жизнь, понятии. Раньше люди готовили себя к смерти, но и жили оттого по-другому. «Помни о смерти!» — не пустая же фраза. Значит, нужно стараться прожить достойно, хорошо, успеть сделать много добра, ну хотя бы, чтобы