Непрошеный пришелец: Михаил Кузмин. От Серебряного века к неофициальной культуре - Александра Сергеевна Пахомова
Хотя тема однополой любви присутствовала и в «Александрийских песнях», там ее оправдывал общий греческий колорит, нивелировавший скандальные подтексты[56]. Перенос гомоэротического сюжета в современность вызывал откровенное неприятие консервативного читателя. Еще более шокировали аудиторию недвусмысленные проекции героя повести Вани Смурова на личность самого Кузмина: схожий прием есть в «Александрийских песнях», но в более безобидном контексте. Автора «Крыльев» тотчас стали отождествлять с его героями:
Сам он [Штруп], однако, как и другие герои повести, как и сам автор являются сторонниками не всякой любви, а любви пожилых мужчин к юным мальчикам[57].
Одна из обличительных статей, посвященных кузминским произведениям и принадлежащая критику В. Ф. Боцяновскому, красноречиво называлась «В алькове г. Кузмина»[58]. Путь Вани Смурова (Петербург – Волга, старообрядческая среда – Италия) еще долго будет прочитываться как история жизни самого Кузмина, например в мемуарах Г. В. Иванова:
Шелковые жилеты и ямщицкие поддевки, старообрядчество и еврейская кровь, Италия и Волга – все это кусочки пестрой мозаики, составляющей биографию Михаила Алексеевича Кузмина. <…> Раньше была жизнь, начавшаяся очень рано, страстная, напряженная, беспокойная. Бегство из дому в шестнадцать лет, скитания по России, ночи на коленях перед иконами, потом атеизм и близость к самоубийству. И снова религия, монастыри, мечты о монашестве. <…> Наконец, первый проблеск душевного спокойствия – в захолустном итальянском монастыре, в беседах с простодушным каноником…[59]
Сам Кузмин не только противился своей славе, но и охотно заигрывал с ней. В записи от 17 февраля 1906 года он отзывается о своей известности пока еще неуверенно: «„Крыльями“ я составил себе очень определенную репутацию среди лиц, слышавших о них, но не знаю, к лучшему ли это»[60]. Однако спустя год, в записи от 10 мая 1907 года, он описывает, как совместно с друзьями (в числе которых был и Б. Дикс) разыграл барона Г. М. Штейнберга, устроив тому фиктивное посвящение в мужское тайное общество[61]. Со временем выражение «любовь по Кузмину» или «кузминские темы» и вовсе закрепились в критическом инструментарии эпохи для обозначения гомосексуальных тем[62].
При этом «Крылья» не сработали на свою «ядерную» аудиторию – круг модернистов, который отнесся к прозаическому дебюту Кузмина скорее настороженно. Популярным приемом рецензий стало сопоставление «Александрийских песен» и повести – не в пользу последней:
Рафинированность диалога у г. Кузмина – рафинированность провинциала, приехавшего в культурный центр и наивно плененного изысканностью. <…> И это тем досадней, что г. Кузмин – автор «Александрийских песен», где он сумел показать свой вкус и талант[63].
Уже упоминавшийся Борис Леман (Дикс) резко развел два кузминских текста: «…с поразительной легкостью переходя от изящных „Александрийских песен“ к пошлому безвкусию „Крыльев“…»[64] Вероятно, только А. Блок оценил повесть, записав в конце декабря 1906 года: «Параллельно – читал Кузминские „Крылья“ – чудесные»[65].
Гораздо больше, чем «Крылья», на рецепцию Кузмина в модернистских кругах повлияла явная ориентация его образа на фигуру Оскара Уайльда: эстета, денди, дерзнувшего попрать человеческую природу, но затем глубоко раскаявшегося в содеянном. В рецензии 1909 года поэт С. М. Соловьев написал:
Кузмин до некоторой степени является русским Уайльдом, уступая Уайльду в совершенстве и изысканности, но превосходя его свойственной русской природе едкостью мистических переживаний[66].
На середину 1900-х годов пришелся всплеск славы Уайльда в России: его произведения неоднократно переводились главными символистскими издательствами. Ведущую роль в популяризации его творчества сыграли «Весы» (и особенно секретарь редакции М. Ф. Ликиардопуло), что обусловило в сознании современников тесную связь английского писателя с символизмом[67]. В «Весах» вышла знаменитая статья К. Д. Бальмонта «Поэзия Оскара Уайльда» (1904. № 1). Кузминские «Крылья», таким образом, появились на определенном фоне. Хотя репутация «русского Уайльда» не устраивала Кузмина, ассоциации были неизбежны. 27 февраля 1907 года Кузмин заносит в свой дневник запись о том, что его посетил натурщик Валентин, «разузнавший мой адрес и явившийся, неведомо зачем, как к „русскому Уайльду“»[68].
Страдательная и странным образом героическая маска Оскара Уайльда Кузмину совсем не подходила; не имея возможности избежать воздействия современного ему модернистского дискурса о гомосексуальности, Кузмин мог отвергнуть – и отверг – предписываемые ему этим дискурсом функции трагического бунта, мученичества и святости, —
замечает Е. Берштейн, однако делает оговорку:
Отвергая мифологизированный образ Уайльда, Кузмин самим своим раздражением выдавал понимание чрезвычайной актуальности для него этого образа[69].
Выпустив цикл «Духовные стихи» в составе сборника «Осенние озера» (1912), Кузмин представил публике еще один (третий) образ – монаха, анахорета, кающегося грешника, – осложнивший существовавшие два. Вскоре уже не образ, а принципиальная многоликость поэта стала предметом критической рефлексии. Так, А. Блок в третьем из своих «Писем о поэзии» описывал кузминскую двойственность в театральных категориях:
…юный мудрец с голубиной кротостью, с народным смирением, с вещим и земным прозрением, – взял да и напялил на себя французский камзол, да еще в XX столетии![70]
Впоследствии, как и в случае с «древним александрийцем», двойственность Кузмина приобрела эстетическую трактовку, превратившись в протеичность автора, легкость его проникновения в стиль и мироощущение разных эпох:
В стихах М. Кузмина слышны то манерность французского классицизма, то нежная настойчивость сонетов Шекспира, то легкость и оживление старых итальянских песенок, то величавые колокола русских духовных стихов[71].
Особенно подчеркивалось недопустимое с точки зрения морали сочетание разных масок в образе одного человека. Однако если для предыдущих образов Кузмин был первооткрывателем, то для появления «протеичного» автора в культуре уже существовала ролевая модель – В. Я. Брюсов. Так спустя несколько лет после дебюта репутация Кузмина не только приблизила его к статусу, которого десятилетиями добивался вождь символизма, но и предложила культуре несколько новых «писательских масок».
В этой связи уместно вспомнить знаменитый мемуар И. В. Одоевцевой, который, хотя и написан по прошествии времени[72], хорошо отражает неоднозначность славы Кузмина:
Да, я еще ни разу не видела Кузмина. Но я слышала о нем много самых противоречивых рассказов. По ним мне никак не удается составить себе ни образа, ни биографии Кузмина: Кузмин – король эстетов, законодатель мод и тона. Он – русский Брюммель. У него триста шестьдесят пять жилетов.
По утрам к нему собираются лицеисты, правоведы и молодые гвардейцы присутствовать при его petit