…Разбилось лишь сердце моё - Лев Владимирович Гинзбург
Ах, это вы, госпожа Авентюра!
Ну, как там юный друг Артура?
Живет ли в счастье он или в муке?
Прошу: в свои возьмите руки
Сего повествованья нить
И постарайтесь нас возвратить
Туда, где мы прервали
Рассказ о Парцифале…
“Даль свободного романа” (воспользуюсь этой столь часто употребляемой теперь пушкинской формулой) беспредельна. Пройти огромное расстояние по всем его строчкам, от главы к главе, нелегко: в длинной дороге читателю нужен верный попутчик, рассказчик-друг…
Смысл “Парцифаля” открывался мне по мере общения с его создателем. Где-то я прочел, что “Вольфрам фон Эшенбах был самым свободолюбивым человеком средневековой Германии”. Я все теснее связывал его образ с картиной времени, “помещал” его в гущу конкретных исторических фактов. Он не мог не слышать о них, не знать… Германские крестоносцы разрушили и сожгли Константинополь – с домами, храмами, бесценными библиотеками… В горло друг другу вцепились Вольфы и Гогенштауфены… Генрих Лев и Альберт Медведь ринулись на славянские племена…
Это его окружало, тревожило. Дело не в том, что в “Парцифале” появились внятные современникам намеки, а некоторые сцены романа напоминали реальные, известные всем события. Эшенбах понял: мир настолько насыщен преступлениями, что им противостоять может разве что святость. В своей не слишком богатой внешними событиями жизни он явил необычайную силу духа и высоко поднялся над временем, одержимый великой мыслью. Он был из тех, кто в самом себе способен черпать мощь…
Есть книги как заброшенные, заросшие травою могилы. Не то чтобы они были плохо или подло написаны: нет, просто в них не было достаточной нравственной силы, большой нравственной задачи, а личность авторов слишком слабо просвечивалась сквозь то, что они сконструировали.
Эшенбах остался. Не вне своего произведения, а в нем.
Впрочем, “Вольфрам фон Эшенбах, в своих прославленных стихах воспевший наших женщин милых”, просил не считать его “Парцифаля” книгой (“Нет, не книгу я пишу…”). Почему же?
Все, что узнал я и постиг,
Я не заимствовал из книг.
Видимо, для него существовало нечто большее, чем книга, – ЖИЗНЬ.
Родину Вольфрама фон Эшенбаха, городок Вольфрамс-Эшенбах[42], что в переводе означает “Эшенбах Вольфрама”, мне, к сожалению, удалось увидеть уже после завершения работы над “Парцифалем”.
…Ехал из Ансбаха по мягкому мокрому шоссе. Вдоль обочин то возникали, то исчезали голые деревья с темно-зелеными стволами, редковатый смешанный лес. Здесь-то и была, наверно, та непроходимая чаща, которую Эшенбах вообразил заколдованным Бразельянским лесом. Здесь стоял замок Мунсальвеш, здесь хранился Грааль.
Великая, как само мироздание, средневековая поэма рождалась в баварской глуши, среди крохотных открыточных музейных домишек, над которыми торчал шпиль церкви.
Улицы носили имена Вальтера фон дер Фогельвейде, Гартмана фон Ауэ, Готфрида Страсбургского[43], Тангейзера. Были здесь также улица Титуреля[44], улица Лоэнгрина, улица Парцифаля.
Гнездо миннезингеров[45]…
На площади Вольфрама фон Эшенбаха перед церковью Святой Богоматери возвышался памятник, установленный в XIX веке: препоясанный мечом Вольфрам – худощавый, поджарый, с острым насмешливым лицом – держал в руке лютню.
Я зашел в церковь.
На стене над каменной могильной плитой я прочел:
“Остановись, странник! Ты находишься рядом с останками великого поэта Вольфрама фон Эшенбаха, которые здесь, в подземелье церкви Святой Богоматери, ждут часа воскрешения из мертвых”…
3
Работа строилась так: сначала я читал подлинник, затем – то же место в прозаическом переводе Штапеля, после этого – все варианты стихотворных немецких переводов (чтобы сравнить различные переводческие решения и трактовки), наконец, относящиеся к данному эпизоду толкования и комментарии ученых.
Перевод первых двух глав занял несколько месяцев. В соответствии с подлинником я избрал для начала повествовательную интонацию, стараясь, по возможности, не перебивать ритм (четырехстопный ямб), игнорируя пока ритмическую шероховатость оригинала. Надо было дать читателю возможность по накатанным ямбам углубиться в даль повествования, вчитаться, преодолеть первые страницы, освоиться в романе и “идти” – читать дальше.
Однако постепенно меня стало охватывать беспокойство: уж не слишком ли гладко звучит стих, нет ли недостоверности в том, что, переводя “Парцифаля”, я “пишу Онегина размером”, – обстоятельство, которое даже Лермонтова смущало в “Тамбовской казначейше”? И хотя все немецкие переводчики “Парцифаля” на современный язык брали именно этот размер, и ямб, повторяю, лежал в основе ритмического рисунка подлинника, надо было искать способы усложнения ритма, сбить его, взъерошить, как только для этого найдется время и место.
Место между тем не находилось. Первая и вторая книги романа, целиком посвященные похождениям отца Парцифаля – Гамурета, были созданы как бы на одном дыхании, не давая возможности остановиться, сменить шаг. Строка переходила в строку, один эпизод в другой, насыщенный битвами, путешествиями, любовными приключениями. Мне слышался чеканный классический ямб: как иначе передать величавость и вместе с тем лихость, напор, зной, обдать читателя жаром битв?.. Не следовало забывать, что я имею все же дело с воинами, рыцарями, а не просто с носителями авторских идей.
Теперь сошлись они друг с другом.
Колотят копья по кольчугам.
И древки яростно трещат.
И щепки на землю летят.
Ах, в беспощадной этой рубке
Ждать не приходится уступки…
Надо только представить себе эту картину: ослепительное сверкание до блеска начищенной стали! В стальных панцирях – люди, в сталь – вплоть до ушей – закованные кони. Громыхают, падая наземь, стальные фигуры.
В нескончаемо длинных песнях торжествовали, говоря словами автора, Любовь и Воинское Рвенье, и нельзя было терять динамики, допускать, чтобы стих увядал в косноязычии, сникал от усталости. Была и другая опасность: чрезмерной оперной пышности, слащавости. Стих мог увязнуть в потоке любовных изъяснений, в описании экзотических красот.
Хотелось передать страсть, негу, томленье, чтобы у читателя перехватывало дыхание, когда “на бархате дивана сидят отважный Гамурет и королева Белакана”, и в то же время не утратить напряженную авторскую мысль о единстве людей, будь они христианами или язычниками, “черными”.
В годы, когда полки крестоносцев шли, чтобы в далеких землях обрушить мечи на “неверных”, а язычников подвергали поношениям со всех церковных амвонов, Вольфрам фон Эшенбах в своем романе говорил: “Что значит разность цвета кожи, когда сердца слились в одно?” Языческие монархи, языческие рыцари, языческие обряды и обычаи описаны Эшенбахом с симпатией и уважением…
Я знал, что мысль об общности людей, пройдя через весь роман, приобретает символическое звучание в финале, когда почти все персонажи окажутся связанными между