Позвонки минувших дней - Евгений Львович Шварц
27 октября 1956
Все то же чувство открытой за спиной двери, несвободы и неловкости. Я боюсь, что заслонок опустилось больше, чем следует. Еще в прошлом году представлялось мне, что я сохранил как раз в этой области ясность чувств. Но теперь убедился: если брань я переживаю болезненно, то похвалы — безразлично. Сегодня опять была передача по радио, и кроме раздражения и неловкости — ничего. Чем бы заняться? Я хотел написать сказку о храбрости, да боюсь, что получится уж слишком поучительно. Если взять такую историю: мальчик остался один. На нем ответственность за младших — скука! Я вышиблен из колеи и сплю. Вчера был на заседании редколлегии — и об этом нет сил рассказывать. Что мне хочется написать? Больше всего — очень простую сказку, где сюжет развивался бы естественно, но занимательно. Нет, здесь об этом я писать не могу.
1 ноября 1956
Сегодня упражняюсь в работе с натуры. Пробую передать осенний день, ощущение осеннего дня только с помощью того, что вижу за окном, пока пишу. Итак, глухая серая стена, прямая по краям и изрезанная геометрическими линиями на вершине, возвышается над складом. Она идет от карниза вверх, затем повторяет границы дымохода, затем более спокойное движение вверх, крутой прыжок к крыше примыкающего дома, и под тупым углом вниз. Когда вглядишься, понимаешь, что площадь брандмауэра составлена из двух примыкающих друг к другу домов. Тот, фасад которого я вижу, — четырехэтажный. Второй же, фасад которого выходит во двор под прямым углом к складу, невидим. Но по всем признакам это пятиэтажный дом. Брандмауэр обоих домов один, составляет единую плоскость, но прямая линия границы видна. Образует линию разница в цвете. Четырехэтажный дом — желто-темно-серый на плоскости брандмауэра, а связанный с ним общей стеной, вероятно, более молод и потому светло-сер. Но все же единая, откровенно деловая плоскость, не желающая скрывать этого.
8 ноября 1956
Сегодня с утра день более веселый. Приходят студенты Академии Художеств, все трое — разные, два черных, один рыжеватый, очень молодые, скованные застенчивостью и уважением, но храбро сопротивляющиеся этому. Они увлекаются куклами и придумали пьесу для кукольного театра, точнее, у них есть идея пьесы. Кукол они сделают сами и поставят сами. Может быть, для фестиваля молодежи. На чердаке, в мусоре — Петрушка, бутылка, телефонная трубка, губка. Из них, забыл уже как, делаются живые существа, которые и переживают различные приключения. Рассказывали черненькие, рыжеватый молчал и хмурился — стеснялся. Здоровый, сбитый, коренастый. Я стал думать вслух и неожиданно, увлеченный вниманием и смехом студентов, пережил настоящее наслаждение чистой выдумкой. Неотягощенный необходимостью записывать и чувством ответственности, я предложил убрать старый сюжет. Петрушка влюбляется в куклу. У него белый костюм, вроде Пьеро, и он сам его стирал и гладил по утрам, чтобы объясниться в любви, когда будет в чистом костюме. Но каждый раз с ним что-нибудь случалось — не успеешь оглянуться, и он то в чернилах, то в масле. Куклу запирают в шкаф. И так далее и так далее. Придумался пьяница — в прошлом губка. Он пьет, потому что умнеет от этого, но каждый раз не хватает одной рюмочки, чтобы окончательно поумнеть. Как выпьешь ее, эту последнюю рюмочку, так и заснешь. Кот, проповедующий полное спокойствие и теряющий его посреди проповеди — то мышь почует, то кота, и возвращается из похода с разодранным ухом и подбитым глазом. Все это радовало меня еще и ясным ощущением мира, в котором все это совершается. Я не могу передать его прелести, но тогда чувствовал его, а сейчас, записывая, не чувствую. Уходили мои гости оживленными, и я был оживлен. Обещал шефство над их работой. Потом заходил еще юноша со стихами. Прелестен.
9 ноября 1956
Был сейчас на студии. Дон Кихот в спальне. Второе ателье. Новое. Черкасов ползает по полу, ищет иголку. Москвин кричит: «Включите раздолбайчик. Камарилья, поверни рукоятку на двадцать оборотов». Все знакомо. Павильон только что построен. Моют пол. Герцогский дворец. Среди других вещей — настоящий аналой XVI века, взятый откуда-то из музея. Козинцев измучен. Жалуется, что веко на одном глазу закрывается само собой. Но работает упорно, не жалея себя. Все работают. Москвин, не разгибаясь, глядит в аппарат и командует. Возле буфета сильный, наводящий тоску запах постного масла и лука. Тут же толпятся какие-то существа в золотых кафтанах и чалмах. Кто-то в мантии. Лица, мертвые от фиолетового грима. Работа в кино требует многих усилий, людей не хватает, но в коридорах вечно болтаются и болтают люди. Смотреть на них скучно. Запах лука и постного масла и с них, словно химический состав, снимает всякое подобие окраски... После вчерашнего посещения студентов у меня осталось ощущение какого-то открытия. Не в них и не во мне. А в том ясном мире, который я, рассказывая, видел и вижу до сих пор. Тянет написать что-то очень простое. Форму я чувствую. Вопрос — о чем, из того, что накоплено, рассказывать. Вот опять заговорил о себе. О чем же писать? О вечных и тщетных попытках