Том 8. Литературная критика и публицистика - Генрих Манн
ТРУД
Он поступает на службу в издательство Гашетт, и его направляют в отдел рекламы — в чем он усматривает вызов судьбы, ибо знает, что должен пробиваться снизу, не брезгая знакомством с кухней литературы, прежде чем приблизится к ее духу. Дома по вечерам он пишет небольшие изящные новеллы — переход от лирики, с которой он начинал, к будущей прозе. Закончив и напечатав «Сказки Нинон», он отваживается сделать шаг от книготорговли к журналистике. Ему удается расположить к себе Вильмесана, основателя «Фигаро»; Золя видит себя на пути к успеху; тут впервые проявляется свойство, написанное ему на роду, — вызывать ненависть. Он прославлял Мане и молодых импрессионистов{55} в противовес романтикам, на стороне которых была сила. Вынужденный снять свой «Салон», он решает попытать счастья, опубликовав в «Фигаро» еще один роман, который, однако, снова оказался слишком изящным, чтобы обратить на себя внимание; тут долготерпение хозяина иссякает, Золя приходится искать другого места. Он выступает в других газетах, но ничего путного из этого не могло выйти, пока он всучивал прессе мнения или произведения, которые были ей чужды. Иной путь указывает ему издатель одной марсельской газеты, желающий открыть Золя доступ к сенсационным материалам местных судебных процессов, чтобы молодой человек написал нечто подобное нашумевшим «Тайнам Парижа»{56}. Полный решимости браться за самую черную работу избранного ремесла, Золя принимает это предложение, и благотворность работы — а в ее благотворность он верит — на сей раз дает себя знать. Благодаря ремесленной, чисто денежной работе, его воля к сочинительству впервые получает прочную, реальную основу. Здесь, в этих протоколах, — люди, которые действительно жили, вожделели, наслаждались, провинились и ужасно пострадали. За этими ответами подсудимых скрыто гораздо больше, чем способны выразить их сухие слова; внутренняя предыстория злодеяния была тяжелее и труднее; существует куда более жестокое искупление вины, чем то, к которому приговаривает судья. И одновременно с «Марсельскими тайнами», в те же самые дни, что и этот роман-фельетон. Золя пишет свое первое характерное для него произведение «Терезу Ракен» — патологичёски-демоническую смесь любви и преступления при свете газовых фонарей, среди суеты парижских будней. Более того, марсельские протоколы дают первый материал для «Ругон-Маккаров». Они открывают в концентрированной форме и притом в решительный момент как раз то, что сильнее другого всегда занимало Золя и в жизни, — кипение страстей, ненасытная жажда наслаждений, свойственная его эпохе и новым поколениям. В 1852 году, семнадцать лет назад, стать бонапартистом значило получить доступ ко всем земным благам. Бонапартисты, говоря человеческим языком, были самыми жадными до жизни людьми: поэтому они и победили. Золя вскочил на ноги при этой мысли, он был поражен; наконец-то найден ключ к людям, которые каждый на своем месте и в меру своих сил основали государство. Спекуляция, важнейшая жизненная функция этого государства, безудержное обогащение, необычайное обилие земных радостей — и первая, и второе, и третье театрально прославлены в представлениях и празднествах, постепенно наводящих на мысли о Вавилоне; и рядом с этой ослепительной толпой ликующих, за нею, еще подавленная ее лучами, — темная, пробуждающаяся, проталкивающаяся вперед масса. Пробуждение массы! Это ведь тоже может служить задачей? Да, именно это! Масса должна пробудиться и для литературы. Подъем массы и устремление ее в будущее — вот то неслыханное, что предстояло сейчас одолеть. Как это было заманчиво своей трудностью! Но не только ею. Эта масса поднималась с идеалами, которые завтра осуществятся. Она была человечеством завтрашнего дня! На нее, на нее должны падать лучи апофеоза, которые шайка сластолюбцев обманом похитила. Не изображать исключений, как они ни привлекают нас, художников. «Моя Тереза и моя Мадлена — исключения. Мысль о Стендале ввела меня в заблуждение, я думал, что, выделяя исключительное из повседневного, произведение приобретает значительность. Долой изощренный аристократический стиль, он дает художественные лакомства, от которых людям нет никакого толку. По мне уж лучше сильные вещи». «Легко сказать — сильные вещи», — размышляет бредущий ощупью. «Где их взять после мастеров? Бальзак все уже проанализировал, все общество, тип за типом. В «Госпоже Бовари» расчленено и самое малое из области чувств… Стало быть, довольно анализов, довольно раритетов! Теперь только множеством томов, только мощью творения можно привлечь слух публики». И он заключает, что масса, предмет и цель его труда, должна стать его принципом также и в части формы. «Главы должны быть прочно сбитыми глыбами. Возникая логично и естественно, они ложатся, как кирпичи, рядами, охватывающие друг друга. Дыхание страсти пронизывает всю книгу целиком, от начала до конца. Но каждая глава, каждая глыба должна быть как бы самостоятельной силой, способствующей развязке». Чтобы это осуществить, романисту нужно носить