Том 8. Литературная критика и публицистика - Генрих Манн
Неодолимый страх перед социализмом царил в Германии семидесятых годов. Такого страха никогда больше не было — разве только сегодня. Каждый владелец фирмы обрабатывал своих служащих так, словно они с ним сообща могли предотвратить надвигающийся конец мира. Каждая мадам на своей кушетке дрожала перед горничной, когда ей казалось, что та жадно глядит на ее шелковое платье. В результате — закон о социалистах, подавление и тюрьма. Еще не убийство — как сегодня. Анархические склонности нового буржуа, в которых его уже тогда упрекали консервативные противники, пока еще не дошли до последней точки.
«Слово «родина» означает нынче только исключительное стремление зарабатывать деньги». Это написал Гобино, граф и легитимист, после 1870 года. «Верно», — отвечает ему буржуа и тогдашний и сегодняшний: «Но это не упрек. Ибо чем служат родине? Тем, что зарабатывают деньги. У социалистов нет родины хотя бы уже потому, что они мешают делать дела».
Здесь, наверно, и заключено первоначальное буржуазное оправдание военной промышленности, — но разве буржуазное ее оправдание было когда-либо человечным? За десятилетия, отделяющие последнюю войну от предпоследней, гений буржуазии овладел техникой убоя и в ней ослабел. Буржуа, подвизающийся в военной промышленности — наиболее яркое воплощение своего класса — все это время зарабатывал деньги, дисконтируя будущее массовое умирание. Он уже не хочет и не считает себя внутренне обязанным служить жизни, если это не его собственная жизнь. Он осуществил поразительный парадокс, приковав к своей индустрии рабочих — первых жертв предстоящего побоища. Во славу и на пользу своей кровавой промышленности он привел в действие огромную рабочую силу, вызвал к жизни высокое техническое мастерство, пустил в ход тысячи шестерен и пружин, отняв все это у доброго дела. Буржуа, подвизающийся в военной промышленности, незримо правил государством, даже феодально-милитаристским государством, и после каждой попытки последнего уклониться от курса, снова толкал его на путь, ведущий к катастрофам. И в Германии и во Франции встречались министры, исполненные доброй воли или по меньшей мере не помышлявшие о самом крайнем. В партиях были шатанья, призывы к миру подчас достигали сердец, облеченных властью. При слове «война» натравливаемые друг на друга народы представляли себе некую веселую суматоху; о смерти они думали не больше, чем дети. Все знали и всего желали только промышленники, которые — по-видимому, в обеих странах — стояли за спиной националистических союзов, и их содержали, оплачивая крикунов, настраивавших общественность в пользу дальнейшего вооружения и подкупая, если нужно было, даже государство. Этого требовало их дело, которое они уже отождествляли с делом всей страны.
Вовлекши в махину своих негоций огромное число людей и сплетя со своими собственными интересами бесчисленное множество чужих интересов, они были убеждены, что заботятся не о себе, а о стране, о всей стране. Кто готовит войну, не вправе передохнуть, пока она не начнется: только тогда пробьет его час. Он не только натравливает, он в такой же степени и сам затравлен. Он растлевает всех и вся, но сам он, если не в материальном, то в нравственном отношении — первая жертва своих приготовлений.
Деды прикарманили бы прибавочную стоимость как дар божий. Внуки так уже не поступают. Зато они прикарманили саму родину. Это можно проделать, только спутав себя с ней. Разве не все дозволено тем, кто видит в себе страну, а в целой стране только себя? Они суть сама страна, они даже вправе иметь дела с себе подобными, которые тоже являются страной, хотя и вражеской. Перед кем ответственны и те и другие? Почему нельзя двум для вида враждующим военным индустриям окольными путями, через какие-то третьи предприятия, приобщиться друг к другу? Что можно против этого возразить? Ровным счетом ничего, они просто взаимозастраховались. Что бы ни случилось — победа или поражение, — они должны заработать, только в этом и заключается их долг. Идея родины, ради капиталов промышленности всячески подхлестываемая, становится бешенством и самоистязанием, а между тем сама покорительница мира нисколько ею не связана. Есть сфера, где уже не требуется никаких моральных оправданий твоего бытия и твоих действий! Ничего не значащие люди, влекомые множеством уз, врастают в нее, сами того не замечая. Мир — бесчувственное сырье, человечество — эпизод. Непреходяща и единственно ценна выгода тех, кто стоит у власти. Даже богу до этого не додуматься. Он не может быть ни столь ограниченным, ни столь одержимым манией величия.
Столь ограниченным и столь одержимым манией величия является только полный безбожник. Куда девалось благочестивое смирение прежних буржуа? Буржуазия как класс проделала свой путь слишком быстро, чтобы успеть задаться какими-либо другими целями, кроме победоносного накопительства. Класс буржуа не чувствует себя ответственным за народы, которые он эксплуатирует и которыми утоляет свою жажду власти. Иначе он никогда не потребовал бы от них таких жертв и страданий. Прежнее дворянство постоянно несло какую-то долю ответственности. Оно еще общалось с богом, которому было обязано своим правом. Кому обязан своим правом класс буржуа? Он отрицает живое проявление идей. Он ссылается только на «экономику», некий автоматический процесс, обогащающий самых богатых и вконец разоряющий бедняков. Все идеи, возникшие до буржуазии, последняя считает красивой болтовней, все, возникшие позднее и направленные против нее, — преступлением. Этот класс парвеню теперь так же консервативен, как раньше были разве только абсолютные монархи. До скончания лет все, кто родится, должны отдавать ему прибавочную