Сухой Лиман - Павел Смолин
Он говорил быстро, на эмоциях, и отдельные слова пролетали мимо контуженного мозга. Но главное — понял. Был обстрел. Меня контузило и засыпало. Чернявый меня вытащил. Будет правильным поблагодарить — засыпало-то, походу, не меня, но откапывать пришлось уже меня.
— Спасибо.
— Та чо там, — отмахнулся он.
Он сидел на бруствере, болтал ногами в окопе. Я его рассматривал. На щеке — родинка ровно под левым глазом, маленькая, как просыпанный мак. Карие глаза большие, как будто парень заранее удивляется всему миру. Гимнастёрка по швам прохудилась под мышками. На ремне — поцарапанный подсумок.
— Ниче не помню, — решил признаться я.
— У-у-у… — сморщившись, протянул он. — Плохо, — наклонился поближе и подозрительно спросил. — Или шуткуешь?
— Не помню, — повторил я.
— Крепко тебе жбан-то свернуло, — выпрямившись, он окинул меня взглядом. — Надейся теперь, что не насовсем, — ободряюще улыбнулся и протянул испачканную землей руку. — Ну, давай знакомиться по новой тогда. Григорий Арутюнян. Гарик, если по-простому. С Еревана.
Точно армянин. На русском говорит идеально.
— А я… — я пожал руку и замялся.
Старое имя не подойдет, а нового я не знаю.
— Совсем херово, — оценил ситуацию Гарик. — Ты посиди, оклемайся, а я до старшины схожу.
Скачком поднявшись на ноги, он ушел, оставив меня в непонимании. Руки почти машинально похлопали по гимнастерке. В нагрудном кармане я нашел тонкую, клеёнчатую книжицу.
На первой странице — чужая фотография. Молодой парень с острыми скулами, прямым носом и темными глазами. Угрюмый, стрижка — ёжиком. Черно-белая. Старой она мне кажется не по объективным факторам — они как раз говорят о том, что карточку сделали совсем недавно — а по субъективным: так выглядит львиная доля фотографий начала-середины XX века, когда это было серьезной процедурой, а не «шелк» смартфоном.
«Сидорин Василий Кузьмич». 1922 года рождения. Уроженец станицы Ладожской Краснодарского края. Призван 22 ноября 1940 г. Краснодарским РВК. Образование 7 классов. Семейное положение: холост. Родители: прочерк'.
Прочерк.
Я смотрел на этот прочерк и думал о том, что это — первый подарок, который мне делает новая жизнь. Никого, кто проверит, помню ли я мать в лицо. Никого, кто пришлёт письмо с вопросом, почему почерк не похож. Никого, у кого спросят: ваш сын в последнем письме писал то-то, не помните, к чему это было? Прочерк — это пустое место. На пустое место можно наложить себя, и никто не заметит шва. Василий Сидорин вырос в детском доме.
Дальше — отметки о прохождении службы. Рядовой. 25-я стрелковая Чапаевская дивизия, 31-й Пугачёвский имени Фурманова стрелковый полк.
Чапаевская.
Я помнил это название. Не потому, что историк, просто история мне всегда нравилась, и я кое-что читал, слушал и смотрел. Деталей даже под пытками не вспомню — не знаю! — но Чапаевскую помнили все, кто читал хоть что-нибудь про южный фронт. Чапаевская — это Одесса. Потом — Севастополь. Потом — гибель. Если я рядовой Чапаевской дивизии в сорок первом году — я под Одессой.
А сорок первый ли? СШ-36 сняли с производства в тридцать девятом, и к сорок третьему «халхинголки» почти не носили. У Гарика — СШ-36, и у того, кто копает, тоже СШ-36. Ранние сорок первые ещё ходили в этих касках массово. Особенно у второочередных дивизий. Пока — примем сорок первый в качестве рабочего варианта.
Гул в ушах не уходил. Где-то в стороне фыркнула лошадь и пошла, зазвенев уздечкой. Где-то ещё — голоса, дальше — глухой удар, потом тишина, потом снова удар. Артиллерия, далеко. Километров пять-семь, если по звуку.
Я закрыл книжечку и сунул обратно в карман гимнастёрки. Карман пах потом и табаком. Потом я очень осторожно встал. Голова закружилась — не сильно, почти не мешая. Ноги слушались. Я положил руки на бруствер и приподнялся. Чуть-чуть, ровно настолько, чтобы видеть.
Поле. Жёлтое, сухое, поросшее полынью поле уходило до самого горизонта. Там же, с краю — редкая, низенькая лесополоса. Не запорожская — на те я насмотрелся. Слева — балка, в балке зелень. Справа — дымок. Не пожар, от костра. Я посмотрел в небо.
Самолёт. Высоко, тысячи на полторы. Двухмоторный, силуэт характерный — крылья эллиптические, узкая хвостовая часть. Он шёл ровно, не пикировал, никого не бомбил. Просто летел по своим делам с таким спокойствием, что у меня сжались кулаки.
Я узнал силуэт. Хейнкель He-111.
Стоял и смотрел, как «хейнкель» уходит на восток.
Сорок первый. Лето. Юг. Чапаевская. Окоп.
Одесса.
Я медленно опустился обратно на дно окопа. Ноги ослабли, но не от страха, а от понимания.
Летом сорок первого я родился второй раз. Рядовым Чапаевской дивизии. В теле детдомовского пацана с прочерком вместо родителей.
Я сидел в окопе и дышал. Вдох — задержка — выдох.
Где-то снова стукнула лопата о землю. Прозвенела уздечка. Кто-то позвал тонким, не успевшим окрепнуть голосом:
— Сидорин! Васька! Ты где?
Я открыл глаза и поднялся на ноги — меня зовут.
Глава 2
Звал меня на удивление молодой пацан — лет шестнадцать на вид. Тощий, с длинной шеей, в гимнастёрке на размер больше, и эта гимнастёрка висела на нём, как на вешалке. Он соскочил в окоп прямо ко мне, и от резкого движения у меня снова поплыло в голове.
— Васька, ты че стоишь? Гарик сказал, тебе плохо. Тебе же в санчасть надо! Пошли, старшина распорядился.
— Наверно надо, — согласился я.
Спорить не было ни сил, ни смысла. Санчасть — это медицинский осмотр. Медицинский осмотр — это когда лежишь на спине, не двигаешься и слушаешь, как незнакомые люди обсуждают непонятные вещи. Непонятные, но важные настолько, что дальше как будто и некуда. Это меня устраивало. Мне нужно было время, чтобы осмотреться и подумать, и ничего лучше носилок для этого было не придумать.
— Идти можешь?
— Попробую.
Пацан подставил мне плечо. Я положил руку — осторожно, не наваливаясь. Он был тощий, но жилистый, и держал крепко. От него пахло махоркой. Не курил бы ты, вредно очень, но я тебе не отец, а поклажа.
Мы пошли по окопу.
Окоп вилял, и идти было неудобно. Я переставлял ноги аккуратно, прислушиваясь к голове — не закружится ли. Голова держалась. Вроде невелика разница в