День Правды - Александр Витальевич Сосновский
– Азазелло и Гелла, – представил их Коровьев. – Личная охрана маэстро.
Они не произнесли ни слова, только слегка кивнули, пропуская гостей внутрь. Бескудников почувствовал холодок, проходя мимо них, – от этих двоих исходила аура опасности, древней и нечеловеческой.
Бескудникова провели через мраморный холл в просторную библиотеку. Сотни старинных фолиантов заполняли стены от пола до потолка. Книги были разных размеров и возрастов – от огромных средневековых манускриптов до изящных томиков в кожаных переплетах. Воздух в комнате был насыщен запахом старой бумаги, кожи и чего-то еще, неопределимого – может быть, времени.
В центре комнаты в глубоком удобном кресле сидел Воланд. Перед ним на старинном столе был разложен какой-то манускрипт, который он внимательно изучал через лупу. Он выглядел сосредоточенным, погруженным в свое занятие, словно забыл о назначенной встрече.
– А, господин литератор, – произнёс Воланд, поднимая голову. – Входите, входите. Как вам ваш первый день абсолютной правды?
Его голос был таким же, как Бескудников помнил по Варьете – глубоким, с легким неопределимым акцентом, одновременно мягким и властным. Голос человека, привыкшего к тому, что его слушают и подчиняются.
– Это… сложно, – признался Бескудников. – Я не могу контролировать, что говорю. Слова вырываются сами собой.
Он чувствовал себя странно, стоя перед этим человеком (был ли он человеком?). С одной стороны, страх – тот инстинктивный страх, который испытывает смертный перед чем-то, выходящим за рамки его понимания. С другой – странное облегчение, почти благодарность за то, что наконец-то можно говорить правду, не боясь последствий.
– Естественно, – кивнул Воланд. – Правда имеет свойство прорываться наружу, если не держать её под замком. А вы слишком долго её там держали.
Он говорил без осуждения – скорее, с пониманием, как врач, объясняющий пациенту природу его болезни. В его разноцветных глазах читалось что-то похожее на сочувствие, хотя Бескудников не был уверен, что такое существо, как Воланд, способно на человеческие эмоции.
Он жестом предложил Бескудникову сесть в кресло напротив. Литератор опустился в него, чувствуя, как мягкая кожа словно обнимает его, принимая форму его тела. Кресло было удивительно удобным, словно создано специально для него.
– Скажите, – продолжил Воланд, – что вы чувствуете, когда говорите правду? Страх? Облегчение?
Его взгляд был пронзительным, словно он видел не только лицо Бескудникова, но и его душу, все ее потаенные уголки, все страхи и надежды, все маленькие и большие предательства самого себя.
Бескудников задумался. Это был хороший вопрос. Что он чувствовал? Сложную смесь эмоций, которую трудно было разложить на составляющие.
– И то, и другое. Страшно, потому что я понимаю последствия. Но есть и какое-то… освобождение. Словно сбросил тяжёлый груз, который тащил годами.
Это было правдой. Несмотря на очевидные проблемы, которые принесла ему эта внезапная честность, было в ней и что-то глубоко освобождающее. Словно он всю жизнь носил тесную, неудобную одежду, а теперь наконец снял ее и мог дышать полной грудью.
– Именно, – кивнул Воланд. – Ложь – это бремя. Она требует постоянного поддержания, постоянного напряжения. Правда, какой бы горькой она ни была, освобождает.
Он говорил с убежденностью человека, который знает, о чем говорит, – не теоретически, а из глубокого личного опыта. В его словах звучала древняя мудрость, словно он наблюдал человеческую природу веками и пришел к этому выводу после долгих размышлений.
Он поднялся и подошёл к окну, откуда открывался вид на Москву. Его фигура, высокая и стройная, четко вырисовывалась на фоне панорамы города. Он стоял неподвижно, как статуя, только рука с тростью слегка постукивала по полу, словно отбивая какой-то неслышимый ритм.
– Знаете, – произнёс он задумчиво, – когда я впервые посетил этот город, он был совсем другим. Тысячи церковных куполов, деревянные мостовые, извозчики… Потом пришли большевики со своей идеей создать рай на земле. Потом была война, страшная и беспощадная. Потом империя рухнула, и настало время новых хозяев жизни. И каждый раз люди верили, что теперь-то уж точно всё изменится, наступит светлое будущее. А в результате получали лишь новую порцию страданий.
Он говорил так, словно действительно был свидетелем всех этих событий, словно видел Москву царскую, советскую и постсоветскую своими глазами. И в его голосе звучала не столько горечь, сколько усталое понимание, словно он наблюдал один и тот же спектакль, разыгрываемый с небольшими вариациями снова и снова.
Он повернулся к Бескудникову:
– Знаете, в чём проблема? В том, что каждый режим, каждая власть начинала со лжи. «Мы строим коммунизм», «мы восстанавливаем историческую справедливость», «мы защищаем традиционные ценности»… Красивые слова, за которыми скрывались всё те же человеческие пороки – жадность, тщеславие, жажда власти.
Его лицо, обычно невозмутимое, на мгновение исказилось от чего-то похожего на отвращение. Но это выражение быстро исчезло, сменившись привычной маской спокойного наблюдателя.
– Вы хотите сказать, что ничего не меняется? – спросил Бескудников.
Этот вопрос был важен для него. Как и многие русские интеллигенты, он всю жизнь жил с ощущением, что его страна движется по какому-то порочному кругу, возвращаясь к одним и тем же проблемам, одним и тем же ошибкам. Но всегда оставалась надежда, что когда-нибудь круг разорвется, и Россия найдет свой путь к настоящей свободе и процветанию.
– Меняются декорации, – ответил Воланд. – Меняется риторика. Но суть остаётся прежней. И знаете, что самое любопытное? Люди втайне всё понимают. Каждый человек в глубине души знает правду. Но предпочитает не признаваться в этом даже самому себе.
Эти слова ударили Бескудникова, как пощечина. Он вспомнил свои собственные компромиссы, свое молчание, свое участие в системе, которую внутренне презирал. Как часто он говорил себе, что «так устроен мир», что «ничего не поделаешь», что «надо как-то жить» – все эти маленькие самооправдания, которые позволяли ему смотреть в зеркало, не испытывая слишком сильного отвращения.
Воланд вернулся к креслу и сел. Его движения были плавными, элегантными, словно у танцора или фехтовальщика. Он положил трость на стол и сложил руки на коленях.
– Вот почему я здесь, – продолжил он. – В моменты, когда ложь достигает своего апогея, когда она начинает разъедать самую ткань реальности – тогда наступает время для небольшого… эксперимента. Встряски, если хотите. Чтобы напомнить людям: правда существует, даже если её отрицают миллионы голосов.
В его словах звучала какая-то древняя миссия, словно он был посланником какой-то высшей силы, приходящим в мир в моменты, когда баланс между правдой и ложью нарушается слишком сильно. Не ангел и не демон, а что-то третье – сила, стоящая над человеческими категориями добра и зла.
– И что будет дальше? – спросил Бескудников. – Со мной? Со страной?
Это был вопрос, который мучил его с