Ловкач - Ник Перумов
— Гедиминовичи? — предположил Оболенский.
— Слишком очевидно, — покачал головой Ростовский. — Все на них в первую очередь подумают. Не их методы. Любят втихомолку дела обделывать. Хотя… Слишком тихо у них нынче. Слишком, слишком тихо. Куракины только зубы скалят, а Голицыны… эти вообще не высовываются.
— Может, Шуйский? Старик этот… он всё может.
— Может, — задумчиво произнёс Ростовский. — Тем более, что он сам по себе. Ни нашим, ни вашим. Хоть и Рюрикович, ну, и знатностью, конечно, отличается. Только Долгорукие с ним и поспорят. Но они как сидели в московской своей вотчине, так и сидят. В общем, может старый князь Иван воду мутить, ой может!..
Оба замолчали. Потом Оболенский хмыкнул:
— А кто ещё? Выскочки?
— Шереметевы с Салтыковыми? — переспросил Ростовский.
— А что? Те ещё мастера выслужиться. Из худородных в князья выбились, места себе ищут. Ловкача они могли бы к руке прибрать.
Ростовский, однако, поморщился:
— Что худородные они, то соглашусь. Но они молчат. Тише воды. Ни шагу, ни слова. И это мне подозрительнее всего.
— Верно говоришь, — нахмурился Оболенский. — Молчат — значит, что-то готовят.
— И эти молчат, и те… И худородыши могли, и Гедиминовичи, и кощей-Шуйский мог. Да и другие тоже. Долгорукие те же. Сидели в Москве своей — а вдруг решили, что мало им Первопрестольной? Бельские, Барятинские, Мстиславские, смоленская ветвь — вдруг сочли, что хватит им в тени отсиживаться? Там ведь тоже Узел есть, под Смоленском. Старый, слабый, куда слабее нашего, но есть.
— Что же, ясно, что ничего не ясно. Все, выходит, могли. И все таятся.
— Значит, надо быть готовыми, — негромко сказал князь Роман. — Кто-то решил все карты смешать да по новой раздать. И нам с тобой, княже Юрий Димитриевич, надо быть наготове. Чтобы в любой момент ударить, первыми, если придётся.
Они постояли ещё, словно прислушиваясь к глухому биению земли под ногами. Потом Ростовский сказал медленно:
— Стало быть, появилось что-то новое. Совсем новое, совершенно иное. Кто-то играет иначе. Ставки, глядите-ка, князь, в небеса полезли.
— И игра то опасная, — мрачно подытожил Оболенский.
Из-за спины у них донеслось лёгкое, весёлое посвистывание. Кто-то беззаботно шагал, не без виртуозности насвистывая.
Весёлый ритм перекатывался эхом меж покосившихся серых стен, просевших крыш и полуобвалившихся сараев, цеплялся за столбы, торчавшие словно гнилые зубы, и звонко возвращался обратно:
— Та-да-да-дам, та-да-да-дам… та-да-да-дам-та-дам-та-дам…
Из-за угла лёгкой, летящей походкой вывернул молодой человек в безукоризненно сидящем костюме с жилеткой, бледно-кремовом, со шляпой в тон. Руки в тончайших лайковых перчатках сжимают трость с массивным набалдашником в виде львиной головы. Прямой греческий нос, благородный профиль, идеально выбрит — словно только что от цирюльника. Шагал новоприбывший словно по театральным подмосткам, по-прежнему беспечно насвистывая.
— Голицын, — выдохнул Оболенский с тоской.
— Аркадий, — закончил Ростовский. — Ну и шут же гороховый!
Однако в ту же секунду Аркадий оборвал свист и неожиданно выдал — настоящим бархатным баритоном, сразу выдавшим привычку к сцене, и наполняющим двор звонким, как медь, звуком:
— Место! Раздайся шире, народ!
Место!
Города первый любимец идет,
Первый!..
Largo al factotum della città.
Presto a bottega che l'alba è già…
И, сделав шаг вперёд, словно артист на авансцене, блеснул глазами и врезал самый знаменитый пассаж Россини:
— Фигаро!.. Фигаро!.. Фигаро!.. Фигаро!.. Фи-и-и-га-ро!..
Словно фейерверк из звуков рассыпался вокруг, оглушая и завораживая одновременно. Аркадий, будто шутя, покрутил рукой, точно дирижёр, и резко оборвал всю партию — так, что тишина вдруг звякнула ещё громче его раскатов.
Пел он не как балагур, а как артист сцены — баритон мягкий, округлый, с хищной игривой ноткой.
И уже только потом, опустив голос до спокойного разговора, с тем же лукавым блеском в глазах Аркадий Голицын добавил:
— Фигаро здесь, Фигаро там… Прошу прощения, господа.
Улыбнувшись, склонил голову, приветствуя обоих князей:
— Княже Роман Семёнович! Княже Юрий Димитриевич!.. Моё почтение!
И тут же, словно опомнившись, вскинул ладонь к губам:
— О, ужас! Уж не поверг ли я все нормы местничества? Не князя ли Ростовского мне надлежало приветствовать первым, а уж после князя Одоевского?
Князь Ростовский, тяжело морща лоб, буркнул:
— Так и есть. Род наш от Юрия Долгорукого, Москвы основателя. От нас великие князья владимирские и московские — корень державы.
Князь Одоевский холодно усмехнулся:
— Но мы, князь, от Мстислава Великого, старшего сына Владимира Мономаха. А старший брат всегда выше младшего, не правда ли?
Ростовский хмыкнул и сжал кулак на трости:
— Старшинство по крови — одно, а власть по делам — другое. Чернигов ваш давно угас, а наш ростовско-суздальский ствол дал Москве и силу, и славу, и корону!
Одоевский прищурился:
— А корни-то, однако, в Чернигове. Без старшего брата и младший не был бы князем.
Аркадий на всё это, словно слушая петрушкины шутки, рассмеялся, легко пристукнул львиноголовой тростью:
— Ну что, господа, извечный спор… что важнее — великая кровь или служба живая?
Он развёл руками, будто дирижируя спором, и вновь, в этот раз коротко, свистнул тихий мотив Россини, словно подыгрывая княжеской пикировке.
— Что ж привело сюда младого отпрыска крови Гедиминовичей? — Одоевский уступать не желал, но и длить спор с Ростовским не хотел, поэтому перевёл тему.
— Слухами земля полнится, — Аркадий склонил голову чуть набок, и в улыбке его мелькнула легкая тень иронии. — Мы, Голицыны, к Узлам вашим ленным доступа не имеем, но коль случается что в Петербурге, — то дело общее. Вот и поспешил, чтобы помочь.
Он говорил без нажима, голос у него был мягкий, певучий, но в каждом слове чувствовалась уверенность человека, привыкшего, что его слушают.