Клятва Хана - Наташа Айверс
А в обед раздался топот. Потом гул — низкий, глухой, как далёкий раскат грома. Ли Юн поднялась, подалась вперёд — и увидела его. Баянчур возвращался с отрядом воинов — весь в пыли, с чужой кровью на одежде. Глаза мутные от усталости и гаснущего гнева.
Он шагнул к ней, поднял прямо с земли, как подхватывают ребёнка, и прижал к себе так крепко, что его ремень больно впился ей в бок.
— Всё, — сказал он глухо, прямо в её висок. — Всё кончено.
Она слышала, как у него под горлом стучит бешеная кровь.
— Заговорщиков нашли. Из тридцати родов пять — гнилы до кости. Не сами ударили — но привели ашинцев к нашему стану. Дали знать, где ждать и когда бить, чтобы обезглавить Каганат. Яд в питьё моей жены — чтоб сломить меня. После твоей смерти хотели посадить дочь Токтак-бея и ашинскую дочь Оркун в мой шатёр, чтоб степь снова легла под старую кровь.
Она коснулась его щеки — под пальцами ощущались пыль, пот и кровь.
— Ты… ты их… — слова не давались.
— Казнил. — Голос его был низкий, ровный. — Только отец Гизем, Кюль-Тегин, не был в заговоре. Лишь его дочь и племянники. Но он сам встал на колени и сказал, что виноват в том, что вырастил змею. И попросил позволить смыть позор своей кровью. Я позволил. Он ушёл, как воин. Остальные — как крысы.
Ли Юн хотела отпрянуть, но он поймал её за затылок и заставил держать взгляд.
— Смотри на меня. — Его лоб коснулся её лба. — Ты — жена Кагана. Не забывай. Никто не смеет тронуть тебя без последствий.
Эти слова Кюль-Барыс когда-то сказал молодому хану, что поднял нож за честь своей матери. А теперь Баянчур повторял их ей, своей жене.
Она дышала ему в щёку, не отводя глаз. А затем молча кивнула.
— Мы вернёмся? — выдохнула она. — Или уйдём дальше?
Он опустил руки ей на живот — ладони горячие, шершавые.
— Решать тебе. Нам. Теперь мы не одни.
Она улыбнулась уголком губ.
— Сын.
Он усмехнулся, и впервые за этот день его голос стал чуть мягче.
— Или дочь.
Ли Юн кивнула.
— Твой отец начал этот Каганат. Давай закончим его дело. Там, где всё и началось.
Они приближались к ставке медленно. На привале он пересадил её вперёд, так, чтобы её спина упиралась ему в грудь. Когда показались первые шесты, Баянчур протянул ладонь и прикрыл ей глаза — тёплой, шершавой рукой, пахнущей дымом и пылью дороги. Но Ли Юн воспротивилась, сбросив его пальцы.
И тогда всё увидела. Голову Басар — красивую даже мёртвой, с распущенными длинными волосами, что развевались на ветру, и запекшимися губами. Лицо застывшее, мутные глаза открыты, будто и в смерти не успела поверить, что смерть — для неё. Рядом — голова её отца, а дальше ещё несколько.
Ли Юн только успела пригнуться — рвота подступила горячо, горько, вырвалась прямо под передние ноги жеребца. Баянчур перехватил её за плечи, придержал ладонью под рёбра, не давая упасть. Рычал тихо:
— Говорил же тебе… не смотри.
Подъехал воин, молча протянул бурдюк с водой. Ли Юн сполоснула рот, выплюнула горечь в траву. Потом подняла руку мужа и накрыла ею свои глаза, не желая больше видеть ужасную картину. Он хмыкнул — коротко, глухо — и обнял её крепко, прижав к себе.
Так и вернулись они в ставку после обеда — не той толпой, что он уводил за реку, а узким клином верных. Остальные тянулись следом — один за другим, семьями, родами. Они шли за своим Каганом и его хатун, как трава стелется за ветром: молча и неотвратимо.
У въезда в ставку их ждали новые шесты, но на них уже не висели головы. Теперь там развевались новые знамёна: серо-бурый стяг с волчьей головой и красная полоса — знак новой крови.
Ли Юн сидела впереди мужа в седле, ладонь покоилась на животе. Она молчала и смотрела прямо на тех, кто теперь был её народом.
Баянчур наклонился к её виску и сказал так тихо, что слышала только она:
— Теперь эта степь — твой дом. Наш дом.
Она прижалась спиной к его груди крепче и выдохнула едва слышно:
— Да будет так.
Эпилог 1
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 746 года.
Иногда Баянчур просыпался раньше костров и первого гомона пастухов. В такие рассветы он склонялся к жене, укрытой шкурой, и, зарывшись носом в изгиб между её шеей и плечом, вдыхал в себя её запах — единственный, который не спутать ни с чем: сладкий, чистый, тёплый. Стоило воздуху наполниться им, внизу живота тяжело поднималось то самое желание, что не отпускало его с той первой ночи, когда он впервые вкусил её.
Он медленно откидывал шкуру, открывая обнажённую спину, плавную линию бедра и округлые ягодицы. Она во сне тихо вздыхала и всегда чуть выгибалась, будто знала: рядом с ней сейчас не каган, а зверь, что жаждет лишь её одну.
Он склонялся ниже, ловил губами её кожу у плеча — втягивал и посасывал медленно, так, что на белой коже оставался едва розовеющий след. Её приглушённый, сонный стон был для него самой желанной музыкой. Его рука скользила ниже — пальцами он раздвигал её влажные складочки, нащупывал тёплый клитор и лениво, но настойчиво водил по нему кончиком пальца, пока под его движениями нежный узелок не набухал, утопая в выступившей влаге.
Иногда она мягко отодвигала ягодицы назад, и в этот миг в нём что-то рвалось — оставался только зверь.
И тогда он медленно входил в неё — глубоко, до конца, чтобы утонуть в жаре её тела и в этом дрожащем кольце, что обхватывало его и будто молило не уходить. Он зарывался лицом в её шею, ловил губами её стон и двигался медленно, но с той звериной жадностью, что всегда рвалась наружу, стоило ей сжаться вокруг него.
Каждый её короткий выдох, каждый стон, каждый тихий вскрик под его ладонью — всё это держало его здесь, возле неё, сильнее, чем любая клятва.
Днём он стоял у нового шатра. Вокруг него толклись купцы, старшие воеводы и согдийский счетовод, что распластал свитки на коленях и что-то рассказывал про караваны соли. Он кивал, хмурил лоб, бросал короткие приказы. Но где-то под рёбрами ещё пульсировал утренний