Праведник мира. История о тихом подвиге Второй мировой - Греппи Карло
Лишь годы спустя часть компаний попала под суд. Руководство I. G. Farben, привлекавшей фирму G. Beotti для работ на польских территориях, в 1947 году оказалось за решеткой по приговору одного из Нюрнбергских процессов[535], [536], а в 1960-х ГДР признала компанию виновной в смерти 75 тысяч человек в Аушвице[537]. Но тогда, в начале 1940-х, эта компания способствовала распространению того самого серого цвета, казавшегося вечным — неизменного и удушающего.
Пугающе-серого оттенка были и «старожилы» лагеря. Таким вскоре стал и Примо Леви. Очень непросто оставаться живым после пяти месяцев в лагере — ведь человеческому организму, «чтобы выжить в условиях абсолютного покоя»[538], [539], требуется ежедневно как минимум 2000 калорий. Рацион заключенных в «Суиссе» — если его можно так назвать — содержал примерно 1600 калорий, и это если повезет и «часть не украдут по дороге»[540]. При таком питании можно лежать без движения, но его точно «недостаточно, чтобы жить, работая»[541].
Леви, обладавший огромным словарным запасом и умеющий емко формулировать, писал: «Разрушение человека — вот что такое фашизм»[542]. Новое фашистское общество должно было возводиться на фундаменте из мертвецов. Недостаток калорий для заключенных был частью общего плана, но Лоренцо сумел его изменить.
Примо был неразлучен с Альберто Далла Вольтой — праздником своей жизни, не знавшим зависти. «Непокорный»[543], [544] Альберто возвышается над страницами[545], где говорится о торжестве смерти и ужаса[546]. Примо все делил с Альберто. Так же он поступил и с двумя литрами супа, дополнением к унизительной бурде, которой кормили узников в Моновице, — отдал половину Далла Вольту. Им обоим «был необходим этот дополнительный литр, чтобы свести ежедневный баланс калорий»[547].
Благодаря похлебке, приносимой Лоренцо, измученные голодом заключенные получали еще 400 или 500 калорий, «все еще недостаточные для мужчины среднего телосложения»[548], но все же дававшие дополнительную энергию. Два молодых лагерника со стажем были экспертами в искусстве «устраиваться» (в смысле увеличивать вероятность выживания любой ценой — даже совершая кражи[549]). Они продолжали задыхаться, как поднявшиеся к поверхности угри в Стуре, но теперь у них было больше шансов. Неожиданный жест сострадания на самом дне человечности стал глотком кислорода — необходимым и пронзительным — в момент, когда уже теряешь надежду вынырнуть.
На протяжении многих лет я погружаюсь в пучину нашей общей истории. Это дела давно минувших дней, и картинка порой искажается, становится более размытой или, напротив, резкой — об этом важно написать. В поисках смысла я надеюсь лучше понять, чем меня так сильно притягивает история Лоренцо. Возможно, тем, как она закончилась? Или тем, что могла никогда не начаться?
Нам необходимо вернуться назад, в случайную точку, и попытаться найти недостающие фрагменты пазла. Иначе есть риск остаться зажатым рамками той истории, которая, как считается, достойна быть рассказанной. Палачи и жертвы, избавители и сообщники, канувшие и спасенные.
4Когда пишешь или читаешь о Аушвице, этом эпицентре порожденного злом смерча, время от времени хочется отвести взгляд, уцепиться за что-то и сделать терпимым тесный контакт с бездной.
Когда я впервые почувствовал необходимость рассказать эту историю, мне часто стала требоваться передышка — к ужасу невозможно привыкнуть. Невероятно сложно признать: между добром и злом мечутся человеческие существа[550]. Никто, и мы в том числе, не можем чувствовать себя застрахованными от подобного. Об этом писал и Примо Леви: любой «средний человек»[551] способен рано или поздно переступить через свои моральные принципы, если заставить его месяцами жить в условиях «или ты, или тебя». Именно поэтому так важна «простая и загадочная»[552] история Лоренцо.
Мы знаем мало подробностей происходившего в непосредственной близости от лагеря, «за периметром» уничтожения. Но там была такая же «обусловленность самого человеческого существования, враждебного по своей природе всему бесконечному»[553], [554]. С уровня Лоренцо она выглядела чем-то ясным и успокаивающим на фоне стука «десяти тысяч пар деревянных сабо»[555], [556], непарных, разбитых, болтающихся на тощих ногах — каждый день соединявших мир призраков с его миром.
Да, Лоренцо находился за пределами лагеря. Но он почувствовал, что не может остаться в стороне от там происходившего. Я представляю, как тряслись его натренированные ноги, — он осознавал, что находится «на пороге мертвого дома»[557], [558]. Скорее всего, он кипел и дрожал от негодования — именно это позволило ему выделиться из толпы и не оказаться распыленным в истории.
Правда в том, что жизнь, начавшаяся «в 11 часов утра» 11 сентября 1904 года, когда Лоренцо родился, вполне могла остаться самой обычной, погребенной в каком-нибудь пыльном архиве — как у большинства. Всего одна строка, иногда — две. Это могло выглядеть примерно так:
Лоренцо П., вольнонаемный рабочий, фирма G. Beotti,
Аушвиц-Моновиц — Катовице, Польша.
Но Лоренцо оказался там, в нескольких шагах от Катовице, куда грохочущие поезда привозили со всех концов Европы людей на смерть — от газа в камерах, от голода, холода, от каторжного труда и негодной обуви. Лоренцо предстояло исправить то место и то время. Потому что, как говорится в Талмуде, «кто спасает одну жизнь, тот спасает весь мир».
Становится очевидным, что это универсальная история. Она вырывается за рамки национальных и географических границ и задает вопросы самой сущности человеческой души, разыгрываясь в разных местах и в разное время. Начало — в Италии и Франции, продолжение — в оккупированной Польше, затем — путь домой. Разыскивая тонкие следы тех месяцев, мы можем увидеть детали происходившего и уловить универсальность этого опыта.
Так вот: Лоренцо из Бурге не говорил того, что Леви приводит как его слова в 1981 году в «Лилит и других рассказах». Пятью годами позже, за несколько месяцев до смерти, он поправит себя, точно восстановив произнесенное: «Чего еще можно ожидать от такого, как этот» (на пьемонтском диалекте: Ah’s capis, cun gent’ parei). Леви спросил: «Ты итальянец?» — Лоренцо ответил: «Ясное дело»[559].
«Я никогда не слышала, чтобы он говорил на итальянском», — сказала мне Эмма, племянница Лоренцо, дочь его сестры Джованны. Ей в то время было почти 7 лет[560]. Эмма подтвердила сказанное ее кузеном Беппе два с половиной года назад[561].