Ищите ветра в поле - Алексей Фёдорович Грачев
Никон Евсеевич с усилием прошел к столу, а подавая руки улыбнулся, сказал:
— Эк, диколоном от тебя, как от паликмахера прет.
— У парикмахера, — подтвердил Фока, глянув тут на Валентину. — К одному знакомому заглянули на ходу, подушил меня.
И опять глянул на Валентину, а та прыснула.
— Шагай, Валька, — строго сказал Никон Евсеевич, мотнув дочери головой. — Дел ровно в доме нет, как бражничать за столом?
Валентина встала, нехотя запереваливалась к дверям, бухнула со злостью дверью (недовольна, значит, осталась). Вот тут Никон Евсеевич упрекнул Фоку:
— Сидишь с девкой, а ну агент или какой волостной начальник. Тут черево скрякнешь[1] от дури такой... Да и средь бела дня.
Фока засмеялся, кивнул на окно — ветерок втягивал в него кружевную занавеску. Лепеча шумно, лезла из сада листва лип и остро начинало опахивать горечью липовой коры, так тянет от деревьев всегда перед дождем.
— Я посматриваю да и шаги твои мне знакомы. К утру пришел, поспал в баньке твоей. Давай, садись, Никон Евсеевич. Давно мы с тобой не виделись.
Он похлопал по бутылке, по кораблю на ней, по широким бело-синим крестам, положенным густо на паруса, вздутые точно этим вот ветром в саду.
— Инглиш-байтер. По-английски, значится, английская горькая. Пил я уже такую, только далеко и в каюте на шикарном корабле. И вон снова сошлись с ней в кооперативе. Стоят для красы три бутылки, привезли в деревню мужика побаловать заграничной горечью.
— Смел ты, Фока, — проговорил Никон Евсеевич, подсаживаясь, вынимая из кармана свою опорожненную наполовину сотку. Повертев, поставил ее под стол зачем-то. Это чтобы не хилилась рядом с такой пышной бутылью из общественного кооператива.
— Пьешь дорогое вино, а тебя, поди, ищут?
Фока подмигнул, но вот дернулся, точно слова Никона задели за больной нерв:
— Может, ищут. Сорвались мы втроем из поезда. Вот подзашел по новой.
— Это как же? — тоскливо и осипшим голосом спросил Никон Евсеевич. — А если след, а по следу собака и отряд милиции?
— Ушли далеко за ночь...
Фока повернулся на стуле, крепкое крупное тело его напружинилось, точно он собирался кинуться к окну, скрыться в саду в шорох лопочущей тревожно листвы лип.
— Как с прошлого года ушел я отсюда, так гулял под Бугурусланом. С чужим паспортом. Но потянуло снова сюда. Приехал в Рыбинск. В гостинице «Сан-Ремо» пил пиво. Ничего. Милиция приняла за почетного человека. Да и правда, разве не похож я на конторщика. Только карандаш за ухо. Ночевал у Зины Кулькова. Ну вот, указал он мне на двух старушенций. Дочки генерала. Будто с японцами воевал тот генерал и привез много золотых кубышек да чашек. Так наболтал Зина мне. А зачем золотые вещи старушенциям? Не живут они, а тлеют. Отмолили себе уже праведную жизнь. А сейчас все заботы — кошка да собака. Как вечер, так ведут их на бульвар. В одно и то же время, как по расписанию поезд от станции. Кошка да собака, — повторил сонно. — А квартирка пустует в это время. Квартирка ждет гостей...
— Зачем тебе золото, Фока? — спросил с угрюмым любопытством Никон Евсеевич. — Куда тебе оно при Советах? Живо с ним в каталажку. Не развернешься. За границу убечь с ним? Или же в Торгсин собрался?
— Не в Торгсин, — помотал весело головой Фока. — А так просто. К чему им золото. Все равно кто-то да пригреет. А я найду кому подарить.
Он покосился на дверь, и тут снова с тоской подумал Никон Евсеевич: эх, заварилась, значит, у них каша. Да и давно уже, может, заварилась. С того и сюда он правит всякий раз.
— Чего ты, Фока, сюда вновь? — не выдержал он и спросил: — Не забудут власти твоего зла. Слышал я, как в Морецком начальника почты...
— Думаешь, не забудут зла? — Фока покачал головой — хрип вырвался со словами: — И я не забуду тоже. А начальника бил по памяти. То́т оказался, в кожанке. Что отбирал у меня в восемнадцатом лошадей. Вошел на почту. Он сидит и смотрит на меня. Говорю ему: коль узнаешь, кто я, — твое счастье. Ему бы и сказать, мол, отбирал лошадей. Может, и пожалел бы. А он башкой затряс так, что фуражка слетела. И полез было к телефону, это, может, чтобы в милицию. Ну, я ему сначала в висок печатью. Печать поставил. Ну, дальше тебе незачем рассказывать.
Он вытер потное лицо, стул глухо щелкнул под ним. Вдруг снова как-то оживился, видимо, усилием прогнав из памяти того начальника в Морецком.
— Вот смотри ты, завара какая по всей Рассее. Пожары, кровь, пальба. Плач и ругань. Болото с гадами. А они живут и в ус не дуют эти старушенции. Как наседки на золоте. Чего доброго, золотое яйцо высидят, как в сказке-то...
Он уже тихо добавил:
— Хотел сразу, а напарника не нашел подходящего. Зинка отказался. Мол, слаб нервами стал. Мало ли, вдруг по «мокрой» придется работать... Отложил я это дело. А сейчас что же, ребятки подобрались — у бога кубышку вскроют и не чихнут, не то что.
Никон Евсеевич хохотнул, но пальцы невольно кинулись на лоб. Фока заметил это, и в голосе его зазвучала наставительность священника при отпущении:
— Не обидится твой бог, Никон, не тревожь себя. До бога разговоры мирян не доходят. Ни разговоры, ни молитвы. Создал людей и живите — плодитесь, гадьте друг друга, травите, убивайте, обманывайте, блудите... Ему на все это высоко смотреть. Хоть тыщи еще церквов вознесите на холмах. Хошь разом весь живой люд ложись под образами. Не высморкается даже сверху твой бог...
— Молиться перестали, и вот беззащитный народ, — вставил Никон Евсеевич. — Раньше начальник бога тоже боялся, совестился. Теперь начальник сам себе бог. Что хошь, то и творю. Вот и хотят потому мою землицу, Фока, заместо милостыни бедноте. Как в суму...
Фока качнул головой сочувственно, но думал о себе, о своем пути сюда, на Аникины хутора. И он сказал, теперь резко шаркая ладонью по щеке:
— Из Рыбинска поехал мать повидать, а в поезде встретил знакомых — Сахарка и Глушню. Тугой на уши Глушня, но парень что надо, при браунинге. Стреляет