Ищите ветра в поле - Алексей Фёдорович Грачев
— Это как же так — тебе оставим, а у других отрежем? Так они сразу в уезд с жалобой. Мол, взятку дал Сыромятов землемеру, не иначе. Потому с чего бы это оставил?
— У меня начальство гостюет. Вон Куликов или же Игнат Никифорович. Я полезный новому строю человек. На школу бревна привез, заем плачу, налог — тоже исправно. На неделю обороны внес, не пожалел.
Набычился тут Ванюшка, покашлял — как на собрании, как на сходе.
— Ну, сначала должон я вам, гражданин Сыромятов, сказать, что не я это придумал насчет земли. Национализация, — тут он даже поднял палец вверх. — Партия так решила, чтобы всем в России жилось лучше, чем при царях. И партия прислала меня: выходит, что я ее посланец, а не самозванец какой-нибудь. И потому не могу: одному оставить, у другого отрезать. Реформа... А дальше, если насчет того, кто у вас ночует, так скажу и на это: не знают ни Куликов, ни Хоромов, как чужой он здесь человек, кто вы на самом деле есть, гражданин Сыромятов. А на самом деле душа у вас зеленая все еще, думаю я своим удумьем.
И понял Никон Евсеевич, куда клонит землемер: к Чашинскому озеру, «к зеленому» движению в девятнадцатом году. И сам пошел напрямик:
— Это что же — ну, было когда-то. Так силком. Выстрела не сделали даже. Есть свидетели, не попрекнете меня. Нет человека, кого бы я там обидел. Что попрекать теми летами? Я чист, как стекло, и с чистой совестью могу ходить на широкое поле, хоть в совхоз или там пушки плавить против Чемберлена.
— Может, и пушки плавить, — все так же задумчиво разглядывая Никона Евсеевича, произнес врастяжку Демин. — А может, и покатишь куда-нибудь прочь отсюда. Вон в Батмановском селе ОГПУ выяснило, что многие из местных кулаков служили в «зеленом» движении, давили инициативу трудовую, прижимали бедноту поборами и угрозами. Так всех их отправили в Сибирь без права проживания в центральных районах. И с тобой разберутся. Ну, а коль чист и верно, так в товарищество по обработке земли вступай тоже, работай вместе со всеми, просим милости.
— В одну лямку, значит? Барку эту бедняцкую тянуть.
— Ну ведь не заставляют. Только послезавтра сход выйдет, и будем с осени разрубать огороды и пашню.
Он пофукал, и лошаденка бойко кинулась вперед, отмахивая залепленную мошкарой черную гриву.
— Разберутся, — выдавил из себя Никон Евсеевич, глядя, точно запоминая эти вихляющие резиновые шины пролетки, пыль, как ветром вздутую. И вспомнилось вдруг лицо Фоки Коромыслова, ярко вспомнилось. Так в темноте избы освещается пламенем зажженной свечи лик Николы-чудотворца, закованного в серебро окладов. Обещал Фока быть в Хомякове нынче. Обещал. Если только не за решеткой, если только не истекает кровью, не уползает, как когда-то, раненный мужиками, уползал он.
3
Не в тюрьме по камере вышагивал сейчас Фока Коромыслов, не лежал где-нито в траве, истекая кровью, слушая приближающиеся шаги тех, кто искал его почитай что с двадцать третьего года. Он сидел в доме Никона Евсеевича Сыромятова на втором этаже, в комнате, где иконы на стене, а рядом с ними в кепке Ленин с хитрым прищуром глаз, где кровать с высокими чугунными ножками, отлитая еще дедом Никона Евсеевича в деревенской кузнице, где этажерка, а на ней навалом журналы и газеты вроде «Бедноты».
Он сидел за столом — коренастый, крепкий, как корень, вытянув безмятежно и покойно ноги в высоких русских сапогах; руки крестом на груди, черный пиджак был распахнут, под ним толстовка. На столе лежала запыленная фуражка с желтым кожаным козырьком, точно выпаянным из латуни. Сквозь волосы на голове четко проступала загорелая кожа черепа — так проступают сквозь стерню скошенного поля борозды земли. Под глазами — темнота усталости. Но весел и беспечен Фока. Поглаживал бутылку — высокую, с гранеными боками, с диковинной яркой наклейкой — корабль под парусами летел по морю. Поглаживал и посматривал на сидящую напротив Валентину, а та — вот чудеса, — и когда успела так быстро приодеться — в цветастом платье, с бантом на груди, в волосах кокосовые и каучуковые заколки, на обеих руках по браслету. Как в ожидании сватов, не иначе.
Рад и не рад бывает Никон Евсеевич гостю. Рад, потому что есть с кем откровенно, без страха выложить ненависть на Советскую власть. Да и вспомнить есть с кем те времена, когда казалось, что Советской власти осталось два дня править. Это там было, в Рыбинске, в восемнадцатом году.
Несколько лет тому назад, освобожденный по амнистии, осенней ночью заявился к нему Фока. Пили тогда брагу, нагнанную к покрову. Очумели, переплелись словами, переплелись в объятьях — так довольны были встречей. И шел разговор о прошлом. Выступил в памяти Никона Евсеевича мужичок, ротный кашевар, из псаломщиков, острогрудый такой, хилый с виду, хоть и длинный, как стручок. Вместе с Фокой дезертировал из запасного полка в отряд Саблина под Кострому.
— Нашел кого вспомнить, — приятно улыбнулся Фока. — Вместе пошли сдаваться в волость. Иду за ним, смотрю — уши торчат, как у худородного пса, и шея, как у мальчонки, тонка для головы. Как возьмут, подумал, за нее власти, так выложит про наши отрядные дела. Шел сзади, поднял карабин и — три пули... Как шел, так и упал, не оглянулся даже. Как будто того и надо было ему. И слова не вякнул даже. Его карабин сдал в волость председателю... Ну вот, а ты вспомнить вздумал...
Пристрелил и ладно — его дело. Мало ли гибло людей в те времена по всякому поводу — по случайности или по заслугам. Но охватил Никона Евсеевича с той поры страх: что если и его, Никона, вот так же...
И сейчас, увидев, невольно почуял холодок где-то под левым соском. Почудился в ушах вместо стука своих сапог звук выстрела. Грохнется сейчас вот он здесь, посреди комнаты, сбивая со стола бутылку, мясо, пироги, куски хлеба, ягоды даже — что есть в доме, все вытащила на стол хлебосольная уж что-то сегодня Валентина. В прежние дни, когда приходил Фока, бывало, пряталась в комнате или даже уходила куда-нибудь в сад. А