Наследники. Экстравагантная история - Джозеф Конрад
— Тогда твой несчастный дорогой отец был на грани разорения, — сказал дядя, — очень страдал. Мне тоже пришлось непросто: до всех моих плантаций добрался червь, поэтому я не мог ничем помочь бедолаге. Впрочем, Кенни Грейнджер обошелся с ним прескверно. Он-то мог бы что-то сделать — у Кенни было влияние.
Кенни был мой дядя, глава семьи, муж моей тети.
— Они не ладили, — пояснил я.
— О, знаю, знаю, — пробормотал старик. — И все-таки для единственного брата… Однако ты смог неплохо устроиться. Сделал уже целое состояние, а? Мне тут намедни говорили — уже не помню кто, — что ты далеко пойдешь, дальше многих.
— Очень любезно со стороны этого кого-то, — ответил я.
— А теперь я тут читаю, — продолжил он, показывая утреннюю газету, за чтением которой — и за жареным лососем — я застал его, — теперь я читаю, что твоя сестра выходит за министра. Ах! — он покачал несчастной, бестолковой головой. — А я помню вас обоих такими крошками.
— Как? — спросил я. — Она тогда и родиться еще не могла.
— Помню-помню, — возразил он, — когда я наезжал в семьдесят восьмом. Она сама подтвердила, что я привез ей в подарок куколку из слоновой кости, — она не забыла.
— Ты с ней виделся? — спросил я.
— О, навещал две-три недели назад — нет, уже два-три месяца. Вылитая копия твоей бедной дорогой матушки, — добавил он, — и в этом возрасте; я сказал об этом твоей тете, но она, конечно, не вспомнила. Она вышла замуж уже после ссоры.
От внезапно нахлынувшего беспокойства я вскочил, бросив остывшую трапезу. С возвращением в высший свет, с возвращением ко мне силы воли вернулось и отчаяние. Передо мной стояла задача — нет, необходимость: завоевать ее. Стоило утратить с ней связь, как она в моем восприятии съежилась, стала не столько идеей, сколько человеком, а человека можно переубедить. Было два способа. Либо ухаживать, как ухаживают за запретным возлюбленным; убедить ее сбежать, бросить все, оставить все; либо обратиться к ней как достойный жених, с этчингемскими акрами и будущими возможностями. Этот нелепый бормочущий старик испортил второй вариант. Рано или поздно приходится вспомнить, что дворянин не может без скандала жениться на собственной самозваной сестре. А я жаждал ее всей душой.
Она подействовала на меня как невероятный возбуждающий препарат; вдали от нее я чувствовал себя пьяницей без бутылки, любителем опиума без наркотика.
У меня еще было дело в доме тетушки — доставить сообщение, справиться о здоровье, и к тому же я хотел повидаться с сестрой, что-нибудь у нее разузнать, разведать, спросить, что она для меня планирует далее. Теперь дом изменился, засиял, свидетельствуя о росте благосостояния семьи. Но для меня он был пуст, и большая дверь глухо закрылась за моей спиной. Сестры там не оказалось. Меня снедала мысль, что ее нет, что она с кем-то разговаривает, просто существует без меня. Я угрюмо перешел дорогу к площади. Свернув за угол, обнаружил, как моя голова оборачивается сама собой: я смотрел через плечо на фасад, гадая, какое окно принадлежит ей.
— Как томящийся от любви школьник — как чертов школьник, — проворчал я себе под нос. Ко мне возвращалось чувство юмора. Я принялся искать себе компанию.
Лондон оказался пустыней еще более одинокой, чем можно было себе представить. В те яркие летние вечера улицы бурлили, жили, гудели от шороха шагов, щебета голосов, смеха.
Ярда не пройти, шагу не ступить без того, чтобы не отдавить кому-то ногу; ослепляло постоянное мелькание лиц. Как стоять посреди пшеничного поля, где колосья на уровне глаз сливаются в сплошную массу. Я находился в одиночестве, порожденном невероятным презрением ко всем этим лицам, всем этим самодовольным лицам; возвышался над ними интеллектуально; возвышался вплоть до разреженных эмпиреев. А они внизу наслаждались жизнью. Я лучше понимал жизнь; знал, как жить. Вот что поразило меня тогда, на Оксфорд-стрит. Что всюду царило добродушие, полное небрежение к мелким неудобствам, неудобствам толпы, бесславному растворению в толпе. В мягком свете, в прохладе летнего вечера разливалась поэзия — и они умели ею наслаждаться. Я свернул в древний двор рядом с Бедфорд-роу.
— Богом клянусь, — сказал я, — я буду наслаждаться…
И наслаждался. Вдруг на меня нахлынула поэзия этих старых заброшенных домов — все самые мелкие и обыденные мысли; все обыденные ассоциации с Лондоном короля Георга. На миг я покончил с поиском смыслов.
Я разыскивал Ли — его не оказалось дома. Тот квартал был испещрен домами знакомых — бывших знакомых, замечательных молодых людей, которые писали для газет, служили младшими редакторами в газетах, рисовали плакаты, всегда оставались теми же. Забываешь их на год-другой, встречаешь вновь — а они всё те же: пишут для тех же газет, служат младшими редакторами в тех же газетах, рисуют те же плакаты. Меня тянуло узнать их заново в уединении их очага — всё с теми же замечательными женами, переписывающими всё те же рукописи набело; всё с тем же весельем всё того же безвкусного виски — бурого, бледного или подозрительного на вид, в тяжелых, квадратных, граненых декантерах, — и всё с тем же безвкусным виргинским табаком на все том же уровне в жестянке.
Мне понравилась эта предсказуемость, их прекрасные ограниченные взгляды на жизнь и литературу. Я хотел увидеть это снова, услышать, как они наполняют неизменно отведенные им колонки ежедневных, еженедельных, ежемесячных журналов. Хотелось вновь вдохнуть уютную атмосферу, где больше нет ни страхов, ни надежд. Но увы!..
Я обзванивал дверь за дверью того мрачного центрального района Лондона. Сами знаете, как бывает. Тянешь за ручку под табличкой с именем человека, что ищешь, — тянешь три, а то и четыре раза, все тщетно. Звонишь домовладелице; звук колокольчика отдается в глубине, все слабеет и слабеет, постепенно тонет в гулком подземелье. Через целую вечность в щелку приоткрытой двери выглянет голова — голова безнадежного анахронизма, вдовы ранневикторианских достоинств или сироты невероятного возраста. Спрашиваешь Того-То — его нет; Уильямса — он ожидает прибавления в семье и уехал за город с женой. А Уоринг? О, пропал неведомо куда, а Джонсон из дома номер 44 нынче заезжает в город только по вторникам. Я истощил в той части Блумсбери все возможности, все разнообразие домовладелиц. Остальной Лондон делился на полосы, зоны. Отсюда до Кенсингтона — люди, которых нельзя навещать после ужина, а те, что живут в Чизвике и дальше, — гиперборейцы со строго ограниченным временем досуга. В десять часов я задумчиво застыл на