Карткожа. Часть первая - Жусипбек Аймаутов
занесенный метелью снег, все устраивает ко рову с телком, чтоб потеплей им было, и вид у них ухоженный был. Как—то сидели, ужинали, а мать возьми и скажи: - Устроил бы Он, чтоб не знать: последний ли это казан похлебки или нет... Жуман воскликнул, словно перепугался: — Е, мука заканчивается?! Мать ответила, что осталось еще три - четыре пригоршни. Не решалась сказать раньше, такая натура... Но, как говорится: как смерть скрыть, коль могилу рыть... пришлось сказать. И окончательно угнездилась в доме тоска. Стало так тихо, словно все разом оглохли. Жума н добрался до постели, прилег, скорчившись, на нее и тяжко вздохнул. Дети разошлись по углам и там словно попрятались. Мысли Жумана тонут в беспросветности. Люди, прежде
с к о т и н ы , н е у м и р а ю т . . . н о ч т о д е л а т ь ? Мясо единственной, оставшейся еще живой коровы в кусным не покажется... А занять муки —крупы не у кого, как же ему теперь быть? И думает только об этом. Всю ночь, так и не сомкнув глаз, ворочался Жуман. Наутро он в поисках провизии обошел весь аул. Смог лишь узнать, что некто Байбек, вроде как, меняет меш ок муки на годовалого теленка, да живет он за тридцать верст. И зашагал к нему Жуман, прихватив с собой мешок. Видели бредущего по заснеженной с т е п и к а з а х а с п о л н ы м и с н е г о м голенищами, с заиндевевшими усами и оородои , с едва прикрытой от хлесткого ветра грудью, со слезящимися глазами и текущим носом? Это Жуман. И такими как Жуман, народ был полон. Переночевав раз по дороге, он добрался до богатея. Едва перевел дыхание, чуток отогрелся и сразу приступил к разговору.
Байбек, разбогатевший на ростовщичестве и продаже продуктов таким бедолагам, как Жуман, оказался премерзким типом. Отказал: «Нет у меня запасов», как ни уговаривал его Жуман до самого утра. Возвращался совершенно удрученный, но Бог послал ему встречного чело века, у которого, оказалось, еще осталось кое -что из съестного. Хранил для своей семьи, но мог и поделиться. За одного теленка — мешок муки. Только телка Жуман обязан был за год откормить. Жуман обрадовался — на все согласен. Взвалил на плечи отсыпанный ем у мешок и потащил домой. Прошел пару верст, легкие вытянулись в горло — дыхание сперло, и шага больше не в силах сделать, сел на землю. И, прежде, он покашливал, а сейчас зашелся в кашле. Пуще того — пот градом катит, спина вмиг похолодела, все тело свело, из ноздрей закапала кровь, голова закружилась. Кашляя, постанывая, отирая пот с лица, встал и с трудом к вечеру доплелся до аула Арбабай. И в этом ауле нужда. Люди изголодались.
Хлебают пустой кипяток с овсом. Дома не протоплены. Жуман попал в какую -то во нючую, грязную, сырую дыру и там провалялся всю ночь, то бросало в жар, то в холод, перед глазами мелькали слепящие яркие пятна. Как душа не отлетела — неведомо, но утром встал, взвалил снова на себя мешок и потащился дальше. Еще четверо суток плелся по хо лодному белому пространству, на пятый день, когда и шевельнуть губами был превеликий труд, наконец, увидел сизый дымок, поднимающийся над родным аулом, погибавшим в сугробах. Как доплелся до порога — не помнил, сразу впал в беспамятство. Промучился в бреду еще два— три дня. На четвертый день глаза его глубоко запали, тело размякло и посерели губы. Взглянувший на него Карткожа от ужаса весь похолодел. Чуть шевельнул веками Жуман и чуть заметным движением
руки подозвал к себе жену с детьми. Его взяли за руки, а он стал прощаться, едва ворочая языком: "Вы прежде... из принесенного... все исполнилось... старуха... глаза ваши... на боку похороните... прощайте... простите..." В час захода солнца он последний раз вздохнул и сомкнул глаза навсегда.
Самопожертвование
Минул ли год с того печального дня? ...Шагает к крову, жалостливо блея, на тоненьких длинных ножках, в своей коротенькой шубке мамаша —овечка — носик полумесяцем. Кругом расстелена плотным ковром трава, черная верблюдица бредет невесть куда и выводит речитативом длинно и печально: "Гой—гой..." Лихой гривастый жеребец приблизился к привлекательной кобыле и, обнюхивая ее шею, прет своею статью и ласково рычит. А она отодвигается от него,
прижимает ушки, словно говоря: "Отстань! С чего это ты? или не хва тает тебе своих кобылок? Я не для тебя здесь прогуливаюсь, не приставай..." В гриве спрятался белохвостый воробушек, как мальчишка: "Найдешь, где я?", но самому не терпится: подает голосок и хвостиком бьет: "Я не здесь!". Рассыпается в предрассветном прост ранстве табун. В степи, в стороне от домов, уже вставшие аульчане, присев, справляют нужду. За зимовкой подняты лачуги из трех юртовых решеток. Перед ними суетятся несколько баб с медными кувшинами для омовения и полотенцами в руках. Видимо, алимбаевская с таруха все же решилась, распрощалась с этой жизнью. И правда, женщины готовились обмывать ее тельце, обряжать в белые одежды. А вот появились и мужчины, волокущие к казанам бычка и овечек с жертвенными алыми нитями на шее. К
лачуге идут, степенно вышагивая, седобородые муллы. От сараев к ним устремились несколько легко одетых людей. За ними плетется молодой мулла в кожаных штанах грубой выделки. Отчего так неохотно? Что смущает его дух? Возможно, причина в мертвой старухе. О чем он думает? Не ломайте себе г олову - это здешний мулла. И думает он, вышагивая, вот о чем. О самопожертвовании. Обязан он сейчас, с молитвой на устах, взять на себя грехи почившего восьмидесятилетнего человека. Если, конечно, Бог примет его жертву. Примет не примет, а старухой надо заняться. А что собой представляет эта старая женщина, что в ней такого замечательного? Ничего, кроме репутации наивреднейшей старой хрычовки. Святые, ау! И он должен ответить за грехи этой ведьмы? У нее их больше, чем волос на голове, а он