Лихая година - Мухтар Омарханович Ауэзов
Немногословен и батыр Узак, не любит длинных речей и мастер оборвать болтуна. Скажет - как отрежет. Слово у него - как кол.
Батыр Узак и Жаменке - давние друзья. К ним-то и стекались люди имущие и неимущие; шли с утра до вечера из Кары, Лабаса, Сырта...
Уже был съеден жертвенный скот. Прежде всего, понятно, принесли жертву с усердной молитвой. Так поступают, когда захворает родич, когда нет дождя; просишь у бога даянья - воздай ему сам. С этого и начали совет - на холме Танбалытас, близ аула Узака.
Узак молчал. Целый день он слушал одного за другим всех, кто пришел к нему Но он слышал лишь жалобы да сетования.
Сплошной стон. «Жили как умели. Жили да жили... А тут конец света». Никто не мог сказать ничего дельного, даже один почтенный старик, который дольше всех говорил.
Узаку опостылело празднословие, он плюнул в досаде.
- Ты перестанешь, что ли? Плачешься, как вдова по покойному мужу. Не я выдумал этот указ, нечего передо мной распинаться. Ступай поплачься перед приставом. Держу я тебя, что ли? Или говори дело.
Крутой нрав батыра известен. Но по тому, как он оборвал седобородого, как угрюмо насупил брови и сверлил людей маленькими зоркими глазами, было ясно: и он не в себе. Что-то он замышляет и чего - то ждет от собравшихся. Он себе на уме. Но, видать, и ему трудненько... Понимал это и Жаменке и не мешал Узаку собраться с мыслями и найти в людях то, что он искал.
Однако все ждали их слова. Албаны как дети - любят ласку, но утешать нынче грех.
Долго длилось молчанье, терпеливое, покорное и тем более тягостное в такой день, в такой час. И вот заговорил Жаменке:
- Мы, албаны, младенцы. Тепло нам, уютно у материнской груди... Немало я прожил, есть и постарше меня, но на нашем веку мы не помним джута на Каркаре или мора на скот. Не бывало и мора на людей. Как ни теснили нас, чего ни сносили мы, видит бог, оказывается, золотое было время! Нынче обходит нас счастливая доля. Хлынула на степняка беда. Вон она, батыр, вон она над нашей головой! Не обессудь - когда переходят реку вброд, больше всего грузят на большого верблюда. Хочешь не хочешь, подставляй горб. На тебя первого бросится Двуглавый орел... в обличье того Сивого Загривка... потому что к тебе пришел народ. Мы знаем: не о себе думаешь. К чему оно нам с тобой, наше благополучие, если народ, народ в тупике! Кто ему укажет путь? А теперь... говори, батыр! Узак ответил тут же, сердито ответил:
- Говоришь, хорошо было, да, хорошо... Чего бога гневить, завидные у нас летовки! Ну, а разве в твое золотое время, отец, не видели мы нужды? Разве теперь только бедствует степняк? Когда, спрашиваю вас, мы жили безмятежно? Разве в первый раз в нынешний год нас, вольных коней, рожденных в великой степи, обратали? И что же, на вашей памяти не гладили нас пулей? Неужто, отец? Так ли, аксакалы? Назовите мне день, когда вы нежили под страхом, моля о спасенье. Что вы так всполошились, разахались? И до белого царя бывало... то ли бывало! И этот царский указ не сегодня рожден. К тому дело шло издавна. Не видите, не понимаете, что ли? Эй вы, инородцы! - вдруг вскрикнул с гневом Узак. - Ежели вы народ... ежели вольные кони... пора на дыбки да лягнуть копытами. Нету нас другой судьбы. Держись, крепись, брат, день - так день, год - так год, хоть всю жизнь до смерти. Вот мое слово... А кто думает не так - скатертью дорога, пускай бежит к приставу на реквизицию...
Был при этом Серикбай с дальней летовки Донгелек-саз, тамошний голова, сверстник и друг волостного Аубакира. Пришел он сюда для того, чтобы услышать слово Узака. И не обманулся - где еще услышишь такое слово?
- Кому же охота к приставу! Кто сунет башку под указ! - сказал горячо Серикбай. - С этим к вам не пришли бы. Народ вам доверился, мы вам верим. У вас в голове - то, что в душе народной. Все хотят, чтобы мы сказали: не дадим джигитов! Ну вот, сказано... сказано, люди! Вот с чем идти к Сивому Загривку.
Узак, прищурясь, пронзительно посмотрел на Серикбая. Этого неробкого человека Узак уважал, его горячность нравилась ему, но на душе было неспокойно. Сказано-то, сказано... И на словах не сразу соберешься с духом, а в деле? На что рассчитывать, на кого опереться? Об этом думал Узак целый день.
- Думаю... надеюсь... - медленно сказал он, - что и другие казахи, не нашего рода, поднимутся, не покорятся. С ними бы рука об руку, гуртом, сообща... Мы-то, албаны, закоснели... больше привыкли ходить вокруг да около, водить за нос самих себя. Примеряемся и так и сяк. А как придется отрезать? А ведь придется! Мира теперь не жди. Царь не отступился, пристав не простит. Что же, рвать корни... сниматься с родимых мест с детьми, семьями, скотом... грызть локти да уходить? Из этой вот благословенной Кар кары, где ни джута, ни мора... Куда? На чужбину! В незваные гости! В пески да пустоши... к тому шайтану на поклон... отцам в кабалу, а детям в рабство!
Это было у всех на уме. Деды, прадеды не забудут, как уходили невесть куда, в Синьцзян... Истинно что к шайтану. Возвращались ободранные, голые, чтобы хоть при последнем издыхании припасть к отчему роднику, из которого мать обмывала тебя при первом твоем вздохе. А сколько не вернулось, умерев на чужбине! Вот, что было у всех на уме.
И опять первый сказал Жаменке:
- Пристав дал три дня сроку. От него спуску не жди. А зараза эта моровая. Чего же ради нам тянуть? Только подрежем себе поджилки, притушим гнев народный.
Сказано: не дадим джигитов. Так тому и быть! Будем поднимать народ.
Поднимать народ... Давно не слыхивали таких слов. Заветные слова.
- Вот это мне по душе! - возвысил голос старый Жоламан, сам бедняк и отец бедняка, молчавший с утра, пока другие скулили. - Истинная правда: будешь тянуть время, метаться промеж власти и народа - худо дело обернется. Найдутся подлые души, вывернутся наизнанку - угодить начальству. Они-то поспеют! Их упредите, чтобы