Фолкнер - Мэри Уолстонкрафт Шелли
Я действительно стал другим человеком, хотя прежде и не подозревал, что способен на такие изменения. Раньше я думал, что в стремлении угодить дорогому мне человеку все будет получаться легко; что я творю зло лишь из импульсивности и мстительности и, если захочу, смогу укротить свои страсти и перенаправить их в другое русло одним движением пальца. К своему изумлению, я обнаружил, что не могу даже заставить свой ум сосредоточиться, и разозлился на себя, ощутив, как в груди кипит неуправляемая ярость, хотя обещал себе быть кротким, терпеливым и спокойным. Победа над дурными привычками поистине стоила мне огромного труда. Я с переменным успехом заставлял себя учиться; подчинился школьным правилам; крепился и стойко терпел несправедливость и бесцеремонность учителей и неприкрытую тиранию директора. Но все время держать себя в узде не получалось. Злоба, лживость, несправедливость то и дело будили во мне зверя. Не стану пересказывать все свои мальчишеские проступки; я был обречен. Меня отправили в школу, считая негодяем, и поначалу я всеми силами пытался оправдать это звание, а после постарался исправиться, но все же по-прежнему держался особняком, презирал похвалы и не обращал внимания на упреки. В итоге мне так и не удалось заслужить одобрение своих наставников, и те утвердились во мнении, что я опасный дикарь, чьи когти должны быть коротко подстрижены, а руки и ноги закованы в кандалы, иначе я разорву на куски своих надсмотрщиков.
Каждое воскресное утро я с нетерпением покидал интернат и ехал в дом миссис Риверс. Даже сам ее внешний вид меня завораживал: от болезни она рано постарела, но ее ум был активен и молод, а чувства горячи, как в юности. Она могла держаться на ногах не дольше нескольких минут, без поддержки не ходила даже по комнате, почти не ела и, как я уже говорил, больше походила на призрака, чем на женщину из плоти и крови. Лишенный всякого питания извне, ее ум приобрел небывалую проницательность и деликатность; она воспитала их смирением, внимательным чтением и привычкой к размышлению. Во всех ее замечаниях крылась философская мудрость, приправленная женской тактичностью и чрезвычайной сердечной теплотой, отчего нельзя было не восхищаться ею и не любить ее. Бывало, она мучилась от сильной боли, но по большей части ее недуг, как-то связанный с позвоночником, проявлялся в слабости; он же обострял и утончал ее чувствительность. Вдохнув цветочный аромат, благоуханный утренний воздух или мягкое дуновение вечернего ветерка, она чуть не пьянела от восторга; она вздрагивала от любого резкого звука; внутри нее царил покой, и такого же покоя она желала вокруг; для нее не существовало большего удовольствия, чем смотреть на нас, ее детей — меня и ее прелестную дочь, — сидевших у ее ног; она перебирала солнечные кудряшки Алитеи, а я слушал ее рассказы, горя жаждой знаний и желанием учиться; ее мягкое и вдохновляющее красноречие, ее любовь и мудрость очаровывали наш слух и заставляли внимать ее речам как прорицаниям божественного оракула.
Иногда мы с Алитеей уходили и гуляли по лесам и холмам; мы могли разговаривать бесконечно, то обсуждая нечто сказанное ее матерью, то делясь собственными блестящими юными мыслями, и с невыразимым восторгом наслаждались ветерком, водопадами и всеми природными видами. По скалистым нагорьям или через полноводный ручей я переносил свою подругу на руках и своим телом укрывал от грозы, что порой настигала нас в пути. Я стал ее защитой и опорой и в этом черпал радость и гордость. Устав от прогулок, мы возвращались и приносили ее больной матери гирлянды из полевых цветов; мы благоговели перед ее мудростью, а ее материнская ласка согревала наши души, но поскольку она была слаба, мы в некоторой степени ощущали, что она от нас зависит, и добровольно оказывали ей знаки внимания, которые были нам только в радость.
Ах, если бы не надо было возвращаться в школу, жизнь казалась бы мне преддверием рая! Но я возвращался и снова сталкивался с упреками, несправедливостью, собственными порочными страстями и своими мучителями. Как противилось мое сердце этому контрасту! Каких неимоверных усилий мне стоило держать в узде свою ненависть, быть милосердным и великодушным, как учила миссис Риверс. Но мои мучители умели вновь разбудить во мне зверя, и, несмотря на мои лучшие побуждения, несмотря на гордость, призывавшую меня презирать их молча, я отвечал вспышками ярости и бунта; за это меня снова наказывали, а я снова клялся отомстить и мечтал о возмездии. Во мне бушевала такая внутренняя борьба, с какой не сравнятся даже дикие страсти, обуревавшие меня, когда я вырос. Я возвращался от друзей с сердцем, полным теплых чувств и добрых намерений; ничто не омрачало мое чело и мысли; в душе жило стремление усмирить свой нрав и доказать тиранам, что те не смогут нарушить окутывавший меня божественный покой.
В один такой день, преисполненный этих благостных чувств, я вернулся от миссис Риверс в школу. На пороге меня встретил один из учителей; он сердито потребовал отдать ему ключ от моей комнаты, пригрозив наказанием, если я осмелюсь снова ее запереть. Увы, он попал в больное место: в комнате в теплом гнездышке жила моя мышиная семья, и я знал, что, допусти я в свое святилище это животное прежде, чем спрячу мышей, их у меня заберут; но служанки нашептали тирану, что я держал в комнате живность, и ему не терпелось скорее ее отыскать. Мучительно даже вспоминать ужасные подробности того, что последовало: громкий крик, удар, вырванный из моих рук ключ, злобный рев, когда он обнаружил моих питомцев, и приказ принести кота. Кровь застыла в моих жилах; какой-то раб — среди учеников у наставников были свои рабы — бросил в комнату когтистого зверя; учитель показал ему добычу, но, прежде чем кошка успела прыгнуть, я схватил ее и вышвырнул в окно. Тут учитель ударил меня палкой; я был довольно рослым мальчишкой и вполне мог ему противостоять, будь он безоружен; он ударил меня по голове и вынул нож, чтобы самолично умертвить моих любимцев. Удар оглушил меня и уничтожил блаженное спокойствие, что я до сих пор пытался сохранять; кровь закипела, все мое тело содрогнулось от нахлынувших чувств,