Фолкнер - Шелли Мэри
Тем же утром она зашла в отцовскую камеру и обнаружила там двух посетителей — Колвилла и его поверенного Хиллари. Оба сидели с вытянутыми серьезными лицами. Элизабет встревоженно повернулась к Фолкнеру; вид у него был суровый и презрительный. Увидев ее, он улыбнулся и произнес:
— Моя дорогая, пусть тебя не шокируют новости, которые принесли эти господа. Не знаю, как они повлияют на мою судьбу, но вряд ли один этот фактор однозначно ее определит. Однако ты не представляешь всей глубины моего презрения к жалкому трусу, который смеет называть себя человеком! Осборн отказался приехать.
Разумеется, услышав это, Элизабет ужаснулась, и по просьбе Фолкнера Хиллари еще раз пересказал случившееся во время его поездки в Америку. Он выяснил, что Осборн в Вашингтоне, и без промедления договорился о встрече. Они увиделись, Хиллари показал Осборну письма Фолкнера, заявил, что действует от его имени и речь идет о жизни и смерти. Услышав имя Фолкнера, Осборн побледнел; он, кажется, боялся распечатывать письма и все бормотал, что это, должно быть, какая-то ошибка. Наконец он сломал печати; в приступе жалкой трусости щеки этого человека побелели, а руки дрожали так, что он чуть не выронил бумагу. Наконец Хиллари увидел, что он дочитал до конца и не знает, что ответить; тогда заговорил сам Хиллари. Тут Осборн выронил письмо и, запинаясь и заикаясь, произнес:
— Я же говорил, это ошибка; мне ничего не известно, я впервые слышу об этом деле и никогда не был знаком ни с каким мистером Фолкнером. Знать его не знаю.
По тому, как побледнели его дрожащие губы и затрепетал голос, Хиллари понял, что он лжет и очень напуган, и попытался объяснить, что тому ничего не угрожает, если он согласится дать показания. Но чем больше он говорил, тем упрямее Осборн отрицал, что ему что-либо известно об изложенных в письме событиях и о человеке, о котором идет речь. Он обрел уверенность; собственные слова согрели его, и он отрицал свою причастность уже не робко, а дерзко, пока даже решимость Хиллари не поколебалась; в то же время Хиллари разозлился и принялся допрашивать Осборна на адвокатский манер об обстоятельствах его прибытия в Америку, а тот отвечал на эти вопросы с очевидным страхом. Наконец Хиллари спросил, помнит ли тот такой-то и такой-то дом, такое-то путешествие и имя своего спутника и знает ли человека по фамилии Хоскинс. Услышав эту фамилию, Осборн вздрогнул так, будто в него попала пуля. Если раньше он был просто бледен, то теперь его щеки побелели как мел, ноги подкосились, а голос пропал; затем он встрепенулся и притворился, что страшно разозлен столь дерзким вторжением в свою жизнь и назойливыми расспросами. При этом он ненамеренно выдал себя и показал, что знал о случившемся, хотя никогда бы в этом не признался; наконец закончив гневную и бессвязную тираду, он вдруг покинул зал (они встречались в таверне) и вышел на улицу.
Хиллари надеялся, что Осборн еще подумает и опомнится. Он отправил ему письма Фолкнера и вызвал его на следующий день, но Осборн пропал; оказалось, накануне вечером он сел на пароход до Чарльстона и уехал из Вашингтона. Хиллари не знал, как поступить, и обратился к властям, но те ничем не могли ему помочь. Тогда он тоже поехал в Чарльстон, некоторое время искал Осборна, но тщетно; видимо, тот путешествовал под другим именем. Наконец он случайно нашел человека, который знал Осборна лично; тот сказал, что неделю назад Осборн уехал в Новый Орлеан. Продолжать поиски казалось бессмысленным, но Хиллари все же отправился в Новый Орлеан и ничего там не нашел. Возможно, Осборн скрылся в городе, а может, уехал в Мексику или затаился в окрестностях Нового Орлеана — выяснить это не представлялось возможным. Время проходило в бесплодных поисках; нужно было что-то решать. Не надеясь на успех, Хиллари подумал, что лучше всего вернуться в Англию и рассказать о своих неудачах, чтобы адвокаты не теряли времени и начали искать иные средства, раз их делу был нанесен столь сокрушительный удар.
Пока он рассказывал, Фолкнер, которого привело в бешенство недостойное поведение Осборна, немного успокоился и заговорил с обычной сдержанностью.
— Показания одного человека не могут иметь такой вес, — промолвил он. — Никто не верит, что я убийца; все знают, что я невиновен. Нужно лишь доказать это юридически; это не так уж сложно, ведь мы будем взывать не к слепому правосудию, а к разуму двенадцати человек, которые наверняка сумеют отличить правду от лжи. Разумеется, необходимо сделать все возможное, чтобы прояснить мой рассказ и подкрепить его фактами; я уверен, что честной и внятной исповеди будет достаточно, чтобы меня оправдали.
— Вы правы, надо надеяться на лучшее, — сказал мистер Колвилл, — но то, что Осборн отказался приехать, само по себе не очень хорошо, прокурор будет на этом настаивать. Я бы заплатил сто фунтов, чтобы он приехал!
— Я бы не дал и ста пенсов, — съязвил Фолкнер.
Адвокат уставился на него; эта реплика произвела на него неприятное впечатление: ему показалось, что клиент был даже рад, что столь важный свидетель не объявился, а для него это было равноценно признанию вины. Он продолжал:
— Я не разделяю вашего мнения и рекомендовал бы послать за ним еще раз. Если бы у вас был друг, настолько вам преданный, что согласился бы пересечь Атлантический океан и попытаться переубедить Осборна…
— Будь у меня такой друг, ради этой цели я не стал бы просить его пересечь и канаву, — раздраженно ответил Фолкнер. — Если люди скорее готовы поверить такому мерзавцу, как Осборн, чем джентльмену и солдату, пусть забирают мою жизнь. В моих глазах она не стоит таких усилий, и, если мои соотечественники жаждут моей крови, я с радостью сниму с себя бремя жизни и положу наземь.
Мягкое прикосновение Элизабет привело его в чувство; он взглянул в ее полные слез глаза, понял свой промах и улыбнулся, чтобы ее успокоить.
— Джентльмены, я должен извиниться перед вами за свою горячность, — промолвил он, — а перед тобой, моя дорогая, за то, что придаю значение пустякам, однако в этих пустяках есть мерзость, которая уязвила бы даже человека более спокойного нрава! Я не стану умолять сохранить мне жизнь, это слишком унизительно; я невиновен — вот все, что нужно знать людям, и они это поймут, когда страсти утихнут и их ненависть ко мне угаснет. Больше мне нечего сказать; я не могу призвать ангела с небес, чтобы она сама поклялась в моей невиновности; не могу заставить негодяя Осборна покинуть свое безопасное убежище. Я должен принять весь удар на себя и нести свое бремя; я предстану перед судьями, и если те, увидев меня и услышав, все же признают меня виновным — пускай; я буду рад умереть и покинуть этот несправедливый кровожадный мир!
Достоинство, с которым Фолкнер произносил эту речь, его высокомерное и презрительное, но все же благородное выражение и бесстрастный чистый голос взволновали сердце каждого из присутствующих. «Слава богу, я люблю этого человека так, как он того заслуживает», — с нежностью подумала Элизабет, и ее глаза засияли, а оба адвоката были глубоко тронуты, о чем свидетельствовали их взгляды и голоса. Перед уходом мистер Колвилл сердечно пожал Фолкнеру руку и обещал служить ему со всем рвением и чрезвычайным старанием.
— Не сомневаюсь, что наши усилия увенчаются успехом, — добавил он, и эти слова явно были в большей степени продиктованы его заново пробудившимся интересом к делу, чем здравым суждением.
По-настоящему мужественные люди, столкнувшись с новой угрозой, всегда обнаруживают в себе свежие запасы сил. Фолкнер, вероятно, впервые ощутил себя готовым ко встрече со злой судьбой. Он отбросил присущую ему избыточную впечатлительность, собрался с духом и преисполнился благородной решимости. Он отрекся от зыбких надежд, за которые прежде цеплялся, перестал ждать, что то или иное обстоятельство склонится в его пользу, и, безоговорочно поручив свое дело могущественной неодолимой силе, управляющей человеческими судьбами, ощутил одновременно спокойствие и облегчение. Если расплатой за гибель его жертвы станут бесчестье и смерть, пусть будет так; час страданий придет и минует, он превратится в хладный труп, а его собратья удовлетворятся местью. Он чувствовал, что распоряжение о его жизни или смерти уже подписано на небесах, и был готов к любому исходу; с этого часа он решил изгнать из своей души все трепетные чувства, внутренние терзания, надежду и страх. «Да свершится воля Господня» — эта фраза отпечаталась в его душе, оставив в ней нестираемый след; в нем проснулось чувство, состоящее отчасти из христианского смирения, отчасти — из фатализма, приобретенного за время жизни на Востоке, и отчасти — из философской стойкости.