Сладостно и почетно. Ничего кроме надежды - Юрий Григорьевич Слепухин
– Да, да… Поверьте, я и предположить не мог! Ну хорошо, а вот просто люди здесь, в Дрездене, – обычные люди, с которыми вам приходится сталкиваться… Понимаете, такие вот идиотские правила – это идет сверху, что тут можно сказать, они там настолько уже обезумели, что к их поступкам вообще нельзя подходить с обычными человеческими мерками. Меня интересует, как к вам относятся рядовые немцы, все вот эти… – он полуобернулся и широким жестом обвел площадь с трамваем, сворачивающим к мосту, с прохожими, велосипедистами, – простые дрезденцы, – относятся ли они к вам враждебно? К вам и – я беру шире – вообще к вашим соотечественницам?
Людмила помолчала.
– Трудно сказать, – отозвалась она наконец. – Конечно, таких, как Штольницы, мало, я думаю. Мне приходилось говорить с девушками, хозяева которых относятся к ним очень плохо. К другим – так себе. Лично я – на улице, в магазинах – с особой враждебностью, пожалуй, не сталкивалась. С неприязнью – да, часто. Особенно раньше: я хуже говорила по-немецки и у меня был акцент, и когда стоишь в очереди – знаете, там все такие раздраженные, я, в общем, могу понять – положение этих женщин действительно тяжелое, – так вот, я хочу сказать, что в очередях на меня иногда ворчали, ругали даже. О, я не обращала внимания, но все-таки… А один раз выгнали из трамвая, – правда, это был мальчишка, хайот; профессор потом сказал, что это не показательно…
Дорнбергер хмыкнул с сомнением, покачал головой:
– Как сказать! Пожалуй, они-то сегодня как раз показательны… куда больше, чем сам профессор.
– Не знаю, – сказала Людмила задумчиво. – Такое можно рассматривать и как болезнь – вы согласны? Как временное отклонение от нормы.
– Да, уж отклонились мы – дальше некуда. Я почему спросил об отношении рядовых немцев… Понимаете, все это невероятно трагично. Я даже не о войне сейчас, не о количестве убитых и тому подобных вещах. Я думаю о том, что… пройдет много лет, двадцать, тридцать, и все равно останется ненависть одного народа к другому – ненависть, недоверие, мстительные чувства. Это самое страшное.
– Да, я понимаю вас… Это, наверное, действительно останется надолго. Себя я не имею в виду: даже если бы здесь я каждый день встречалась на улицах с такими, как тот гитлерюнге, все равно мне при слове «немцы» будут вспоминаться профессор или фрау Ильзе. Может быть, такие мальчишки более показательны теперь, вы правы, но это, как бы это сказать, – это показательно скорее для времени, понимаете? Это больше показывает время, сегодняшнюю эпоху, чем настоящий характер народа. Я, лично я, – она для убедительности приложила руку к груди, словно опасаясь, что он не поймет, – думаю так. Но таких, как я, очень мало. Вернее, в таком положении, как я. Та девушка, что работала в рыбной лавке, – это одна моя знакомая, к ней очень плохо относились, – у нее, конечно, останутся совсем другие воспоминания о немцах. А вы думаете, профессор типичен для сегодняшней Германии?
Дорнбергер пожал плечами:
– Как может один человек быть типичным для целого народа? Штольниц, мне кажется, типичен для определенного, очень узкого круга немецкого общества. Я говорю «мне кажется», потому что сам я никогда к этому кругу не принадлежал, я с ним только соприкасался. Для этого круга Штольниц типичен. А насколько сам круг типичен для немецкого общества в целом… В общем, конечно, нет. Такие люди, как Штольниц или мой покойный тесть доктор Герстенмайер… Разумеется, у них мало общего с баварским крестьянином или шахтером из Рура…
– Но ведь это все же один народ…
– «Один народ, один рейх, один фюрер». – Дорнбергер усмехнулся. – Не очень я верю в такую штуку, как «один народ» – в смысле единства духа. У каждой общественной группы свои потребности и свои идеалы… или их отсутствие. Во всяком случае, та группа, о которой мы сейчас говорили, – интеллектуалы старой школы типа Иоахима фон Штольница, – она становится с каждым годом малочисленнее и, следовательно, менее типичной. Нацистов этот тип людей не устраивает больше всего, поэтому они заранее предприняли все меры, чтобы он не восстанавливался. Расчет на физиологию: состарятся, перемрут, и дело с концом. А чтобы их потомство выросло иным, об этом позаботятся. Вам приходилось встречаться с Эгоном?
– Да, к сожалению. Он приезжал в отпуск этой весной.
– Ну вот вам и пример.
Людмила оглянулась – вокруг никого не было, старичок дремал на отдаленной скамейке, пригревшись на солнце, но ей было не по себе.
– Мы с вами ужасно осмелели, – сказала она негромко, – сидим лицом к парапету и говорим такие вещи. Сзади может кто-то подойти, и мы не заметим, а он все услышит…
– И угодим мы с вами в то самое, недавно упомянутое вами место, именуемое в просторечии «кацет». Здесь, например, неподалеку есть такой Хонштейн, своего рода достопримечательность – один из первых в Германии.
– Что же тут веселого?
– Да ничего, конечно, но только гестаповские ищейки не шныряют по улицам, прислушиваясь к случайным разговорам. Их труд лучше организован.
– А вы еще не проголодались?
– В общем, да, но жаль хорошей погоды, просто не хочется в такой день сидеть под крышей.
– Давайте тогда сделаем так – пройдемся еще немного, я вам покажу одну симпатичную вещь, и поедем домой. Трамваем, если у вас устанет нога.
– Слушаюсь!
Пройдя дальше по террасе, они спустились боковой лестницей в узенький переулочек, выходящий к церкви Фрауэнкирхе.
– Я вот не знаю, какая красивее, – сказала Людмила, остановившись у памятника Лютеру. – Хофкирхе легче и изящнее, но эта такая величественная. Профессор говорит – их вообще нельзя сравнивать, это все равно что сравнить Россини и Генделя…
– Каменный купол производит, правда, странное впечатление. Обычно они бронзовые, а?
– Нет, ну этот зато очень своеобразный, что вы… Я где-то читала, что когда Дрезден осаждали пруссаки – не помню точно, в тысяча семьсот каком-то, – то здесь спряталось много людей, а пушечные ядра отскакивали от купола без всякого ущерба…
– Вы это и собирались мне показать?
– Нет, нет, идемте. Я знаете о чем хочу спросить… Вы тогда сказали, что не уехали