Красное вино - Франтишек Гечко
— Этот куст, к примеру, слабый. Итальянский рислинг. Где ему, бедному, прокормить этих стариков, — а потому их мы и отсечем, тем более что они подмерзли… — вжик! — А этот хлам из середки вон, только мешает зря. И воздуху немного впустим… — вжик-вжик! — Грешно обрезать рислинг слишком сильно. А вот и самый крепкий побег. Ага! Тебя-то мне и надо. Оставим тут для верности глазок, иди-ка сюда, молодец… — вжик! — А на самом толстом оставим пять глазков…
Находчивость Урбана наполняет Оливера затаенной гордостью. По большей части ему одному приходится слушать бурчание Урбана. Оливер и сам добрый резальщик, он знает, чего хочет, и ножницы его будто сами находят нужный побег, сами стригут — и все же он не может не восхищаться тем, как Урбан, не теряя ни секунды, умеет уклоняться от болтовни и споров, а Оливер по себе знает, какое это бесконечное и бесплодное занятие. И когда на дорожке показались староста с Панчухой и Райчиной, Оливер шепнул Урбану:
— Вон мудрецы идут. Дай я им отвечу!
Поздоровались. Обменялись несколькими словами. Помолчали.
— Что-то вы рановато… — начал Райчина.
— Да как-то головато… — насмешливо подхватил Панчуха.
Вжик-вжик-вжик-вжик-вжик… — отвечали ножницы резальщиков.
Минута Оливера подошла, когда он добрался до старого, необычайно толстого, широко разветвившегося куста муската.
— Как дела, барыня-сударыня? — заговорил Оливер, обращаясь к лозе; перервав соломенную подвязку, державшую ее на колышке, подождал, пока «мудрецы» навострят уши. — Хорошая у тебя ягода, только уж больно ты капризная, шельма!
Ножницами он отстриг полусгнившую листву.
— С тобой, ведьма ты этакая, надо обращаться, как Негреши со своей женой: сократить со всех сторон! Но осторожно — чтобы ты на ногах держалась! — Вжик-вжик-вжик… — Не бойся, я тебе яловой не дам гулять — положенные два кило обязательно принесешь бедным людям, тут тебе даже староста не поможет, потаскушка ты этакая! А сейчас — все старье долой!
Вжжжик!
— Ой! — вырвалось у старосты.
— Хватит с тебя пяти побегов с двумя глазками, двух с пятью, да одного с восемью? Староста, правда, в душе ругает меня: мол, кислятину развожу, а Филип сам не свой от злости, что не может мне перечить… — вжик-вжик-вжик! — Вот это — для меня… — вжик! — Это — на налоги! Два побега, чтоб тебе пусто было! Жене на юбку и сапожки, дочери на букварь — хватит четыре глазка? Ах да, еще сыну пеленки нужны… — вжик, вжик! — Одним больше… Вот, к примеру, казначей Панчуха думает, что с тебя и этого хватит… Как бы не так! А с чего мне выплачивать долг и проценты в Экономический банк? Или я тебя плохо удобрил? — Тут он отгреб от ствола навоз, принесенный сюда в корзине. — Из этого побега изволь дать не меньше литра, хоть разорвись, а дай, бесстыжая! Двенадцать глазков с тебя хватит… — вжик! — А здесь чтоб через год выгнала новый ствол. Да не забудь, что меня зовут Оливер Эйгледьефка!
— Что это за сорт? — спросил староста.
— Мускат «пассатутти», — ответил Урбан.
Гости были удовлетворены. Они осмотрели еще обрезанные лозы и поплелись на виноградник Бабинского. С дороги крикнули обрезальщикам:
— Трудитесь с богом, «пасатуты»!
— Сорт действительно так называется? — удивился Оливер.
— Да.
— А я его называл «доктор Сассафрас»…
Оливер выпрямился и окликнул «мудрецов», спускавшихся тропкой к Бараньему Лбу; когда те остановились, он сложил руки рупором и гаркнул:
— С богом идите, «сасафрасы»!
— «Пасатуты»! — отозвалось снизу.
— «Сасафрасы»! — донеслось с холма.
ЦЕПНЫЕ ПСЫ
Дорожка, усаженная шиповником, ведет от каштанов к местам, где сосредоточилось все самое характерное для. Волчиндола: к владениям Сильвестра Болебруха. И стоит заглянуть в них украдкой, понаблюдать, как бесит его один только вид домика с красно-голубой каймой, прилепившегося на Волчьих Кутах.
Болебрух, самый богатый из волчиндольцев, уже более года, как узник, глядит из окон своего большого дома прямо в оконца расписной хатенки, в которой царствует Кристина. Он не просто глядит. Он закидывает взгляд свой, как невод, вглубь — и ловит. Проникает сквозь стены и занавески — все видит. Минутами, часами простаивает у окна. Не может забыть. Что-то неотступно грызет его. Напрасно стряхивает он с себя это «что-то», пытается вырваться, борется с ним. То, что его гнетет, не свяжешь, не вытащишь из сердца, потому что это — ненависть. Он не любуется великолепием зимы, ночными морозами, полуденной капелью; равнодушен ко всему миру, замершему в предчувствии новой весны, не воодушевляет его и пробуждающийся к жизни Волчиндол. Не находит отрады Сильвестр в семье, в жене и детях, не находит покоя в вине и богатстве. Он страдает. Страдает молча, упорно, страшно. Ему кажется — жизнь затолкала его в середину гиблой трясины, он повис на нитке над самой пропастью. Иной раз кулаками бьет себя по голове… Но еще крепок в нем рассудок и, может быть, справился бы со всем Сильвестр, если б не домик на Волчьих Кутах…
Не следовало Габдже селиться у него прямо под носом. Хоть бы чуть подальше перенес их нечистый! Тогда бы не пришлось Сильвестру смотреть на то счастливое и радостное, что вершится там, глубоко внизу. Все переболело бы в нем. Но теперь, после целого года близкого соседства, когда он и старался не смотреть, да все смотрел из-за живой изгороди, когда так уже перепутались его мысли, — после всего этого возврата нет. Да, душа Сильвестра почернела, стала тяжелой, жесткой. Пока он еще сопротивлялся, размышляя долгими ночами, — его обволакивало какое-то спасительное оцепенение. Но сейчас он уже понял, что нет смысла противиться, что он просто не может, что остается ему одна только месть! Когда Кристина ускользнула от него и вышла за Урбана, Сильвестр не спал несколько ночей. Отупел совсем. Все мысли умерли у него в голове. Но когда священник в зеленомисском костеле заговорил о безграничном милосердии божием — ожили мертвые Сильвестровы мысли. Он вдруг решил, что глупо прощать грехи своим ближним. Заговорило в