Том 2. Эфирный тракт - Андрей Платонович Платонов
– Я ведь здесь как Союзкиножурнал, – сказал старик Кузьма, любивший туманные картины еще со старого времени, – все вижу и все знаю… Туг что делается, кума, аж последняя теория замирает в груди!.. Дай-ка я тебе чайку погрею в чугуне.
Погрев чаю, бедный старик торжественно обьявил, что он вчерашний день организационно покинул колхоз и стал революционным единоличником, ибо Умрищев учредил здесь кулачество.
Федератовна вцепилась здесь в бедняка старика и, склонив его книзу за отросток волос, начала драть оборкой юбки по заднице:
– Вот тебе революционный единоличник! Вот тебе кулачество! Вот тебе Союзкиножурнал! Все видишь, все знаешь – так не молчи, – действуй, бунтуй, старый сукин сын!.. Вот тебе теория, вот тебе – в груди она замирает! Не будь, не будь, либералистом не будь! Старайся, старайся, активничай, выявляй, помогай, шагай, не облеживайся, не единоличничай – суйся, суйся, суйся, бодрствуй, мучитель советской власти!..
Укротившись в этом бою и выпив чаю, чтоб не пропадала кипяченая вода, Федератовна пошла проверять экономику колхоза. Она обнаружила, что на каждом дворе была полная живая и мертвая утварь – от лошади до бороны, не говоря уже про пользовательных, про молочных или шерстяных животных. Что же, спрашивается, было обобществлено в этом колхозе?
Никакой коллективной конюшни или прочей общественной службы Федератовна не нашла, хотя и прощупала всю деревню сквозь, даже в погреба заглядывала и на чердаки лазила.
С этим непонятным мнением и бушующим сердцем Федератовна появилась к председателю Умрищеву. Умрищев, оказывается, жил в той самой избе, по усадьбе которой бродил вол, таская ярмо привода.
Умрищев сидел в занавешенной комнате, на столе у него горела лампа под синим абажуром, и он читал книгу, запивая чтение охлажденным чаем. Кроме лампы, на столе Умрищева кружился вентилятор и подавал в задумчивое лицо человека беспрерывную струю воздуха, помогающую неустанно мыслить мыслителю. Зная науку, Федератовна расследовала действие вентилятора и нашла, что он крутится силой вола, гонимого погонщиком, который ходил во след животному с лицом павшего духом; вол передавал свою живую мощь на привод, а от привода шли далее – через переходные оси – канаты, за канаты были привязаны веревки, а уж вентилятор вращала суровая нитка.
– Здравствуй, негодный! – сказала Федератовна.
– Здравствуй, старушка! – ответил Умрищев. – Что это тебя носит по всей территории?! Ты бы лучше жила в сидячку и берегла силу и голову.
– Ты что это?.. Где у тебя тут диалектика в действии? Ты что – ты кулачество здесь рожаешь?.. Я все, батюшка, знаю, и все, батюшка, видела!.. Замолчи, несчастный схематик, сейчас тебя тресну!
– Садись, – сказал Умрищев, держа одну руку близ утомившейся головы, а другую кладя на зачитанную страницу, – садись, старушка: в стоячку я не говорю… Ты у меня видела отсутствие обезлички – первый этап моего руководства.
– Какое такое отсутствие обезлички? – как молодая, затрепетала вся Федератовна. – А ты знаешь, что твои колхозники пастухами у нас были, что они коров наших в гроб кладут, целые гурты твои бабы обдаивают, что…
– Ты не чтокай, старушка, – возразил Умрищев, – ты тверже руководи, соблюдай классовую политику в отношении рабсилы и держись четче на своем посту.
Старуха подвигала пустыми деснами во рту и даже вымолвить ничего не смогла от напора ненавистных чувств.
– Ты погляди на мое достижение, – указывал со спокойствием духа Умрищев, – у меня нет гнусной обезлички: каждый хозяин имеет свою прикрепленную лошадь, своих коров, свой инвентарь и свой надел – колхоз разбит на секции, в каждой секции – один двор и один земельный надел, а на дворе – одно лицо хозяина, начальник сектора.
– А чьи же это лошади у твоих хозяев?
– Ихние же, – пояснил Умрищев, – я учитываю чувственные привязанности хозяина к бывшей собственной скотине: я в этом подходе конкретный руководитель, а не механист и не богдановец.
Старуха дрогнула было от идеологической страсти, но с мудростью сдержалась.
– Старичок, старичок, – слабо сказала она, – а в чем же колхоз у тебя держится?
– Колхоз держится только во мне, – сообщил Умрищев. – Вот здесь, – Умрищев прислонил ладонь к своему лбу, – вот здесь соединяются все противоречия и превращаются силой моей мысли в ничто. Колхоз – это философское понятие, старушка, а философ здесь я.
– А все у тебя состоят в колхозе, старичок?
– Нет, бабушка, – пояснил Умрищев, – я не держусь абсолютных величин: все абсолютное превращается в свою противоположность.
– Покажи-ка мне классовую ведомость, – спросила Федератовна.
Умрищев показал графу на бумаге, что двадцать девять дворов бедных и маломощных хозяйств не состояло в колхозе – они отписались назад с приходом Умрищева, а всего в деревне было сорок четыре двора.
Федератовна вскочила с места, всем своим округленным телом собираясь вступить с Умрищевым в злобное действие, но в дверь вошел в валенках чуждый человек.
– Здравствуй, товарищ Умрищев, у меня горе к тебе есть! – сказал пришедший.
– Горе? – удивленно произнес Умрищев. – Для теоретического диалектика, товарищ Священный, горе всегда превращается в свою противоположность: горя боятся только идеалисты.
Священный, конечно, согласился, что горе для него не ужас, однако у него прокисли прошлогодние моченые яблоки в кооперативе и стали солеными, как огурцы, а морковь пролежала свою сладость и приобрела горечь.
– Это прекрасно! – радостно констатировал Умрищев. – Это диалектика природы, товарищ Священный: ты продавай теперь яблоки как огурцы, а морковь как редьку!
Священный жутко ухмыльнулся своим громадным пожилым лицом, на котором лежали следы возраста и рубцы неизвестных побоищ; он с непонятной жадностью поглядел на старушку, а затем сразу захохотал и умолк с внезапным испугом, точно ощутив какое-то свое, контрольное, предупреждающее сознание. От его смеха по комнате понесся нечистый воздух изо рта, и понятно стало, какую мощную жрущую силу носил в себе этот человек, как ему трудно было жить среди гула своего работающего организма, в дыму пищеваренья и страстей.
Священный сел на скамейку в отдышке от собственной тяжести, хотя он не был толст, а лишь громаден в костях и во всех отверстиях и выпуклостях, приноровленных для ощущений всего постороннего. Сидячим он казался больше любого стоячего, а по размеру был почти средним. Сердце его стучало во всеуслышанье, он дышал ненасытно и смотрел на людей привлекающими, сырыми глазами. Он, даже сидя, жил в целесообразной тревоге, желая, видимо, схватить что-либо из предметных вещей, воспользоваться всем ощутимым для единоличной жизни, сжевать любую мякоть и проглотить ее в свое пустое, томящееся тело, обнять и обессилить живущее, умориться, восторжествовать, уничтожить и пасть самому смертью среди употребленного без остатка, заглохшего мира.
Священный вынул рукой из мешка, пришитого