Том 4. Счастливая Москва - Андрей Платонович Платонов
– Ну, теперь до свиданья! – сказал Самбикин, растирая свои большие руки.
– До свиданья, – ответила Москва и стала блуждать глазами, потому что сестра дала ей вдохнуть усыпляющее вещество.
Она забылась и пошевелила шелестящими губами в жажде горячего тела.
– Уснула, – сказала сестра, обнажая всю Москву.
Самбикин долго работал над ногой, пока не отделил ее начисто, дабы избавить организм от гангрены. Москва лежала спокойная; неопределенное грустное сновидение плыло в ее сознании – она бежала по улице, где жили животные и люди, – животные отрывали от нее куски тела и съедали их, люди впивались и задерживали, но она бежала от них далее, вниз, к пустому морю, где кто-то плакал по ней; туловище ее ежеминутно уменьшалось, одежду давно содрали люди, наконец остались торчащие кости, – тогда и эти кости начали обламывать попутные дети, но Москва, чувствуя себя худой и все более уменьшающейся, терпеливо убегала дальше, лишь бы никогда не возвращаться в страшные покинутые места, откуда она убежала, лишь бы уцелеть, хотя бы в виде ничтожного существа из нескольких сухих костей… Она упала на жесткие камни, и все, кто рвал и ел ее в бегстве, навалились на нее тяжестью.
Москва проснулась. Склонившись, ее обнимал Самбикин и пачкал кровью ее груди, шею и живот.
– Пить! – попросила Москва.
В операционной никого не было, своих помощниц-сестер Самбикин давно услал, где-то в далеком углу шипела газовая горелка.
– Я теперь хромая, – сказала Честнова.
– Да, – ответил Самбикин, не оставляя ее. – Но это все равно, я не знаю, что сказать вам…
Он поцеловал ее в рот; изо рта выходил удушающий запах хлороформа, но он мог теперь дышать всем, чем попало, что она выдыхала из себя.
– Обождите, я ведь больная, – попросила Москва.
– Извините, – отстранился Самбикин. – Есть вещи, которые уничтожают всё, это – вы. Когда я увидел вас, я забыл думать, я думал, что умру…
– Ну ладно, – неясно улыбнулась Москва. – Покажите мне мою ногу.
– Ее нет, я велел отослать ее себе домой.
– Зачем? Я ведь не нога…
– А кто же?
– Я не нога, не грудь, не живот, не глаза, – сама не знаю кто… Унесите меня спать.
На следующий день здоровье Москвы ослабело, начался жар и пошла кровавая моча. Самбикин стучал себя по голове, чтобы опомниться от любви, анализировал свое состояние физиологически и психически, смеялся, усиленно морща лицо, но ничего не мог достигнуть. Суета и напряжение работы оставили его, он ходил, как бездельник, по дальним улицам в одиночестве, занятый скучной неподвижной мыслью любви. Иногда он прислонялся головой к дереву на ночном бульваре, чувствуя нестерпимое горе; редкие слезы опускались по его лицу, и он, стыдясь, собирал их языком вокруг рта и проглатывал.
Во вторую ночь Самбикин взял сердце и шейную железу умершего ребенка, приготовил из них таинственную суспензию и впрыснул ее в тело Честновой. Так как он спать теперь почти не мог, то проблуждал по городу до рассвета, а утром встретил в клинике мать покойного мальчика – она пришла брать своего сына для похорон. Самбикин отправился с нею, помог ей в необходимых хлопотах, а после полудня уже шел рядом с худою, дрожащей женщиной за повозкой, где лежал мальчик с пустой грудью в гробу. Неизвестная, странная жизнь открылась перед ним – жизнь горя и сердца, воспоминаний, нужды в утешении и в привязанности. Эта жизнь была настолько же велика, как и жизнь ума и усердной работы, но более безмолвна.
Москва Честнова поправлялась долго, она пожелтела, и руки ее высохли от неподвижности. Но в окне она видела голые худые ветви какого-то дворового больничного дерева; ветви скреблись по оконному стеклу в течение долгих мартовских ночей, они зябли и тосковали, чувствуя срок наступающего тепла. Москва слушала движение влажного ветра и ветвей, постукивала им в ответ пальцем по стеклу и не верила ни во что бедное и несчастное на свете – не может быть! «Я скоро выйду к вам!» – шептала она наружу, прильнув ртом к стеклу.
Однажды в апреле, уже вечером, когда в клинике нужно было спать, Честнова услышала где-то далеко игру на скрипке. Она прислушалась и узнала музыку – это играл скрипач в том недалеком жакте, где жил Комягин. Изменяется время, жизнь и погода, – наступала весна, кооперативный музыкант играл еще лучше, чем прежде: Москва слушала и воображала ночные овраги в полях и птиц, летящих в нужде сквозь холодную тьму вперед.
Днем, как обычно, Москву часто навещали ее подруги по прошлой работе в земле; после операции приходил два раза треугольник шахты метрополитена и приносил ей торты в коробках за счет профсоюза.
«Выздоровлю, пойду замуж за Комягина, – думала Москва по ночам, слушая, как распространяется в огромном воздухе музыка жактовского скрипача. – Я теперь хромая баба!»
Ее выписали в конце апреля. Самбикин принес ей новые прочные костыли – на весь долгий путь остающейся жизни. Но идти Москве было некуда, она жила до больницы в сорок пятом общежитии метростроя, а теперь то общежитие куда-то перевели, она не знала.
Самбикин, открыв дверь автомобиля, ждал адреса, куда ее везти, но Москва улыбалась и молчала. Тогда Самбикин повез ее к себе.
Через несколько дней, не дожидаясь окончательного заживления раны на ноге Москвы, Самбикин уехал с нею на Кавказ, в дом отдыха на черноморском берегу.
Каждое утро, после завтрака, Самбикин провожал Москву на берег шумного моря, и Москва часами смотрела в невозвратное пространство. «Уйду, уйду я куда-нибудь», – шептала она одно и то же. Самбикин молчал близ нее, его внутренности болели, точно медленно сгнивали, и в опустевшей голове томилась одна нищая мысль любви к обедневшему, безногому телу Москвы. Самбикин стыдился такой своей жалкой жизни; в мертвые послеобеденные часы он уходил в горную рощу и там бормотал, ломал сучья, пел, умолял всю природу отвязаться от него и дать наконец покой и работоспособность, ложился в землю и чувствовал, как все это неинтересно.
Возвращаясь к вечеру, Самбикин зачастую не мог даже добраться до Честновой, настолько она была окружена вниманием, заботой и навязчивостью полнеющих на отдыхе мужчин. Уродство Москвы теперь было мало заметно, – ей привезли протез из Туапсе и она ходила без костылей, с одной тростью, на которой все, кому Москва нравилась, уже успели вырезать свои имена и даты и нарисовать символы безумных страстей. Разглядывая свою трость, Москва