В деревне - Иван Потрч
— Сам увидишь, Южек, что из этого выйдет! Для Лизы добра не жди. Приспичило ей принять этого проклятого бродягу! — Она особенно подчеркнула слово «бродягу». — Тоже мне партизан!
Меня ошеломила ненависть, прозвучавшая в ее словах; она люто ненавидела их обоих, Штрафелу и его жену, мою сестру, свою собственную, родную дочь. А потом вдруг спокойно сказала мне:
— Только, Южек, ты будь хорошим!
Точно сулила что-то. Что же? Землю?
Я вдруг почувствовал под ногами твердую почву — но, прежде чем я смог об этом поразмыслить, прежде чем все решилось со Штрафелой, пришла к нам Топлекова Хана. Увидев ее, я разинул рот.
— Отец тебя просил зайти, — обратилась она ко мне и, повернувшись к домашним, мы как раз сидели за столом, сказала: — Господи Иисусе, что будет с нашим отцом?
Слова ее с трудом проникли в мое сознание, я не слышал, что ей отвечали, мне стало и жарко и холодно разом. Ух, почему он меня зовет? Чего, черт побери, он от меня хочет? Может, Зефа ему все рассказала?
Почему именно того, что Топлечка ему все рассказала, я тогда больше всего испугался, не могу понять и по сей день. Я почему-то привык думать, что у жены не бывает секретов от мужа — а она ведь жена ему! Я собирался спросить у Ханы, не передавала ли чего мать, но подходящих слов не было. Я схватил шапку и пошел за девушкой, вовсе не чувствуя тяжести собственного тела, словно лишившись вдруг всякого веса. Когда мы вышли, Хана что-то спросила о Штрафеле, а я бездумно выпалил:
— Бродяга!
И меня охватил ужас — а вдруг Топлек поднимется с постели и выгонит меня из своего дома этим же самым словом.
— А ты б не пошел в батраки? — спросила Хана.
— Зачем? — засмеялся я, не давая себе труда задуматься над ее словами, но почувствовав в них ядовитый укол; однако времени разбираться не было — мы стояли у порога их дома; скрипнула входная дверь. Вздорная девка!
Того, что больше всего меня пугало, белых глаз Топлека — мурашки пробежали у меня по спине, когда я открывал дверь! — этих дьявольских выцветших белых глаз я не увидел; постель в горнице была застлана, и на ней никого не было.
«Переложили его», — подумалось; и не знаю отчего, сердце наполнил холодный ужас, точно в доме предстояло увидеть покойника; я оглядел все углы и еле сумел поздороваться: «Добрый вечер вам всем пошли господь!» На скамейке возле печи сидела Туника и возила ногами по полу; Топлечка вскочила из-за стола, точно ее кольнуло, схватила платок и, отвернувшись в угол, проворно повязала голову. Подобрала волосы, надвинула платок на самые глаза, повелительно взглянула на Тунику и Хану, вставшую у двери, и, поскольку взгляд ее не оказал своего действия, спросила:
— Вы идти думаете? Свиньям еще корм не задавали.
Девушки вышли, Хана что-то бормотала сквозь зубы, и мы остались одни: она у стола, сложив под грудью руки, я возле печи, чуть опершись на скамью, как перед тем Туника, и не поднимая глаз с полу.
— Он тебя звал, — сказала женщина, кивнув головой на каморку, и я не сумел разобрать по ее тону, о чем может идти речь. Она вошла первой, прикрывая платком глаза, и спокойно обратилась к больному:
— Ты слышишь? Южек Хедлов пришел.
Я услышал сперва протяжный стон и затем нетерпеливую скороговорку:
— О господи Иисусе, да пусть он входит! И Христом богом тебя прошу, подай лампу!
Не хватало еще только слов «ужасная женщина». Зачем, какого черта, как глупый баран, попер я за Ханой!
Топлечка сняла лампу, висевшую над столом, и стороной обошла меня, а я замер у двери, не осмеливаясь войти внутрь. Она поставила лампу на стул у изголовья больного и присела на сундук напротив, сложив на груди руки. Ложе больного было низким, продавленным, хотя по высоте кровать была одинаковой с той, стоявшей в горнице, — с одинаково округленными спинками, в голове выше, чем в ногах.
Я юркнул в дверь и опустился на краешек скамьи возле печи, на тот ее край, что высунулся сюда из горницы.
— Затвори дверь! И под голову, под голову мне подложи!
Женщина все послушно исполнила. Должен признаться, мне было жутко, и я физически ощущал, как тревожно бегают у меня глаза, не имея сил на чем-нибудь остановиться. За моей спиной посреди стенки находился кукерль, или кукерли, как называют маленькое оконце на кухню, которое, одному дьяволу ведомо зачем, принято у нас прорубать. Оно было прикрыто почерневшей деревянной заслонкой, но тем не менее стук посуды слышался довольно ясно — и меня вдруг охватило смятение, что девушки на кухне обо всем услышат и все узнают; особенно тяжело мне было об этом думать из-за младшей, Туники.
— Зима подходит… — начал больной и смолк в изнеможении, точно у него оборвалось дыхание, — зима подходит… Еще уборка, листья, репа, и зима наступит… Ты меня слышишь, Хедл? Или как тебя? Южек… ты слышишь меня?
Я вздрогнул — да, я слышал! — и кинул на него быстрый взгляд. Он пристально глядел на меня. Я поспешно кивнул, проглатывая слюну.
— Зима подходит, а дел много… Женщины одни, а меня земля зовет, чувствую, помирать мне… Все мы помрем, эх! Ты слышала, поправь подушку, голова скатывается! Ох, эти бабы!
Топлечка наклонилась к нему, не поднимаясь с сундука — он стоял в двух шагах от постели, — и стала поправлять подушку.
— Ох ты, как чурка!
— Да, чурка! — чуть слышно вздохнула она; я заметил, как задрожала у нее грудь — встав с сундука, Зефа