Искусство почти ничего не делать - Дени Грозданович
Однако, как мне кажется, запас этот растворен даже не в самом тексте, не в выборе слов и их расстановке, а в том невидимом, что мы называем интонацией голоса.
Нимфа это трепещущее, вибрирующее, мерцающее «мыслительное вещество», из которого состоят образы, «эйдолы». В нем вся сущность литературы. Каждый раз, когда проступает силуэт нимфы, божественная материя, воплощенная в праздниках Богоявления и укоренившаяся в умах, сила, которая предшествует слову и поддерживает его, вибрирует. И как только эта сила проявит себя, форма следует за ней и к ней приноравливается, облекает ее, следуя за потоком.
Роберто Калассо[47]. «Литература и боги»
Весьма вероятно, что животворящие эйдолы могут рассеиваться, лишь будучи призываемы самым решительным солипсизмом, который вдруг установится, чтобы просеивать на духовном ветру свои поэтические сита… Вероятно, это также незыблемое правило тяги к игре, правящее миром, тем миром, где антагонизм между единицей и множеством является движущей силой, вращающей колесо неизбежных перипетий.
Таким образом, за разъяснениями о литературе нам лучше обратиться к синтетическому — дальневосточной покорности, — а не аналитическому складу ума. И наверное, в этой связи нам следовало бы попытаться уловить то, что исходит от текста, а не его логический смысл (который всего лишь предлог или внешнее оформление), а также стоило бы угадать нечто божественное или бесовское, скрытое в речах и в каждом слове, и, может быть, еще, в последнюю очередь, дождаться дальнейшего результата их воздействия, чтобы в полной мере ощутить размах того, что хотело вырваться наружу, но — о парадокс — в действительности существовало лишь в мельчайшей пыли языка?
А сколько слов поистине красноречивых, чарующих и в эту минуту, очевидно, решающих потом вдруг оказываются пустыми? И сколько неточных и неловких слов, напротив, открывают в дальнейшем свою скрытую силу?
Мне бы хотелось возродить здесь древний, дремлющий, почти утраченный инстинкт, позволяющий судить и ценить литературное слово мерой его главного, а не риторического значения. То есть попросту возродить слух, основанный на интуитивном (и относительно наивном) понимании, постараться различить в чем-то волшебную ауру самых причудливых или самых невинных слов! Короче говоря, суметь проскользнуть под волной убежденности, уловить невидимое движение эйдол, явившихся, чтобы наполнить текст очень древней могущественной связью, суметь отличить то, что исходит от необычного поэтического мира — в виде порой неожиданном и непонятном — от обычной словоохотливости, красноречия, впоследствии абсолютно бесплодных.
Мне кажется, именно это отчасти хотел выразить Гофмансталь[48] в своем знаменитом «Письме лорда Чандоса» (которое многие считают манифестом объективной поэзии, что лежит за пределами речи, и которую слово лишь пытается заставить звучать в самой сути вещей), и я думаю, что когда Альберто Савинио[49] на седьмой странице своей замечательной «Жизни Генрика Ибсена» говорит с нами о том, что он именует «Грецией», его слова перекликаются — косвенно и, скажем так, на крыльях гостящей интуиции — с тем, что я пытаюсь выразить здесь:
Под «Грецией» я понимаю такой способ думать, видеть и говорить, который разум, глаза и уши могут постичь с первого раза: который можно понять с первой мысли, с первого взгляда, с первого устремления. Под Грецией я понимаю разум перемещаемый и, в его самых законченных проявлениях, транспортабельный. Я подразумеваю такой мозг, глаз и голос, в сравнении с которым любой другой голос нем, любой другой глаз слеп, любой другой мозг всего лишь «серое вещество». Я подразумеваю ту способность — дарованную одним и отнятую у других — воспринимать жизнь наиболее остро и наиболее тонко, наиболее лирично и наиболее «легкомысленно» (наши боги легки)…
Я не говорю «наиболее глубоко», потому что ясность несет свет в самое сердце бездны и уничтожает глубину. Глубина подразумевает «темноту». Глубина остается, но меняет свойство, она меняет «освещение», а значит, меняет имя. «Ясная глубина» понятие чересчур противоречивое, лежит далеко за пределами языка и предназначено немногим.
Если бы у этого слова не было дурной репутации, можно было бы сказать «поверхностность», потому что свет поднимает на поверхность недра глубочайшей из глубин.
Позже — значит сейчас!
Если бы меня спросили, что всегда являлось тайной целью моей жизни, разве мог бы я ответить иначе, чем хотя бы раз в день приобщиться к ускользающей вечности.
Действительно, если существует нечто, чем я мог бы гордиться (в виде маловероятного и никому не нужного наследия), то это, безусловно, следующее: уметь на излете неясной мысли, в невинном созерцании или при нежданном прояснении за окном (когда птицы, истошно чирикая, возбужденно гоняются друг за дружкой от одной крыши к другой, пока пузатые облака томно скользят по послеполуденной небесной саванне…), да, как я и сказал, я могу похвастаться тем, что прекрасно умею делать вот что: очутиться внутри малейшего нечаянного восторга, затем раздуть его, как в детстве мыльный пузырь, чтобы позволить ему парить еще несколько глубоких минут, а очень повезет — то и часов, поднявшись над круговоротом неотложных дел (разумеется, делая это достаточно незаметно, поскольку хмурый верховный бухгалтер и враг пузырей отовсюду следит за нами и не любит шутить с тем, что почитает чрезмерным). Короче говоря, уметь удержать этот краткий миг равновесия на тонком и зыбком острие настоящего, да, признаюсь, мое единственное, последнее и сокровенное искусство жизни именно в этом!
Таким образом, дорогие читатели, смиритесь с тем, что сейчас я покажу вам — дабы на несколько мгновений отвлечь от исступленной жажды информации и лживых новостей, а главное, как изящно выразилась несколько дней назад одна ведущая, чтобы «вернуть нашим дням немного былой округлости», — итак, милые незнакомые друзья, смиритесь с тем, что сейчас я представлю вам несколько выдержек из своей немного туманной книги близких мне образов: Спуститься на велосипеде с холма мимо цветущего летнего луга, ощущая, как свежий ветерок скользит под рубашкой; неторопливо плыть над зеленоватыми глубинами озера, любуясь фантастическим незыблемым горным пейзажем над моей головой; нырнуть в речной поток в тот же миг, когда над водой пролетит зимородок, едва не коснувшись меня крылом; укрыться в бретонской бухте, пока ветер яростно бьется о невозмутимые скалы, и принимать как благословение соленые брызги; сидеть на соломенном стуле в старой церкви и чувствовать, как душа воспаряет к ангелам при звуках тенора, поющего арию Stabat Mater Гайдна (а поднимешь глаза и видишь, как гротески, высеченные на романских сводах, корчат гримасы, пытаясь вернуть тебя к пошлости земной жизни); ранним утром на тихой флорентийской улочке возле садов Бомболи повстречать одинокого