Скованные одной цепью - Ирина Алексеева
Венька шепотом матерится, и у меня в груди холодеет. Словно прочитал все мысли мои, как на бумаге, заранее.
– Знаешь, в чем твоя проблема, Володь? – поворачивает ко мне голову. Глаза блестят, и я убеждаюсь, что он давно все понял. – Ты пытаешься ее спасти. А она уже уплыла.
Пожимаю плечами, тянусь за стаканом с выдохшимся винцом. Чувствую, что еще пара секунд – и начнется настоящий суд Линча.
– Ты думаешь, Элька такая же, как моя Агата? Да ни хрена. – Венька кривит губы в кислую усмешку. – Агата хотя бы знала, чего хочет. И знала, куда идет. А твоя… Твоя просто едет, знаешь куда?
– Куда?
– В дурдом, – резко хлопает ладонью по колену. – Я серьезно. У нее шиза, как у меня.
– Что? – Слова сами вырываются, глупо, беспомощно.
– Вялотекущая. Шизофрения. Диагноз. Мне в дурке поставили, когда от Афгана косил. Я их раскусил, конечно, но они меня тоже раскусили. Так вот, она такая же. Все это, – Венька обводит рукой гостиную, – только вопрос времени.
– Ты несешь чушь, – бросаю я.
– Да ради бога. – Венька откидывается назад, небрежно гасит окурок о край пепельницы. – Просто расскажи мне потом, когда Элька начнет разговаривать с холодильником.
Мелахберг хохочет, а я чувствую, как это веселье отдается звоном в висках.
Смотрю на Веньку. На его заостренные скулы, на тень от нового сигаретного дыма, которая падает на лицо, делая его каким-то неестественно резким. И вдруг мне его жалко. Как будто вся эта его эпатажная «шиза», вся эта его поза – не броня, а прозрачная пленка, под которой трепещет кто-то совсем другой.
– Да ладно тебе, Вень… – произношу кротко, стараясь звучать мягче, чем обычно.
Мелахберг обрывает меня взмахом руки.
– Не надо, Володя. Жалость – это отстой. Если начнешь меня жалеть, я, может, и поверю, что у меня реально кукуха поехала. А мне и так хватает того, что врачи говорили.
Замолкаю. За окном медленно падает грязный снег, налипая на ветки чахлого деревца во дворе. Эти ветки – как провода в голове: то замкнут, то искрят.
Эля мне не звонит. Уже неделю. Словно исчезла из этой реальности.
– Слушай, – говорю я, чтобы заглушить эту мысль. – А ты знаешь, что она сделает в мае?
Венька хмыкает, приподнимая бровь.
– Ну, рассказывай.
– Она обольет Мавзолей святой водой.
Венька сначала кусает губы, затем взрывается смехом. Громким, дерзким, как будто это самая смешная шутка за месяц.
– Не, это точно шиза. Окончательная и бесповоротная.
Мне же не до забав. В голове Эля, полубезумная, раздобывшая где-то святой воды. И хочется одновременно прижать ее к себе и кричать, что она идиотка.
– Забей на нее, Володь, – вдруг говорит Венька и подходит ближе. – Забудь. Лучше оставайся в нашей тусовке. Мы хоть стараемся не привлекать внимания ментов.
Мутная зелень глаз у него серьезная, почти просветленная, как у человека, который увидел смысл жизни, а потом забыл его.
– С нами тебе будет проще.
Проще? Может быть. Венькины отрывистые слова внезапно искренни и дают хоть какую-то опору.
Глава 13
Май. Знойные беззвездные ночи московской весны. Воздух нагретый, пыльный, выцветают подоконники в нашей общажной кухне. Под окном, еле видимые в темноте, цветут пышным ароматом хрупкая черемуха и гроздья сирени. Серега сидит напротив меня, в своей клетчатой рубашке, которая за зиму выцвела до серо-голубой шахматной доски. На столе – полбутылки дешевого портвейна, три обгрызенных огурца и кусочки хлеба. Разговариваем о кино.
– Алик тут новый фильм привез. «Конформист». Бернардо Бертолуччи, представляешь? Итальянский, – Серега смакует каждое слово.
– Про че там? – спрашиваю, больше из вежливости.
Впереди новые экзамены, курсач. Зимние я сдал – почти хорошо. Не на отлично, но для меня это уже подвиг. Чуть-чуть, и даже гордиться начну.
Серега тем временем расплывается в улыбке, поправляет очки. Эти его очки в тонкой оправе всегда скатываются на самый кончик носа, будто хотят сбежать.
– Там, короче, главный герой, Марчелло, вступает в фашистскую партию, потому что ему хочется нормальной жизни. А внутри у него все криво – детство, папаша, и еще этот шофер… В общем, такой метафорический замес. И это все на фоне Италии тридцатых: солнце, виллы, тосканские вина…
– Подожди, – перебиваю. – Фашизм и тосканские вина? Это че за коктейль такой?
Серега закатывает глаза.
– Ты не понимаешь. Это не только про Муссолини. А про человека, который хочет быть как все, но не может.
Стараюсь представить Италию. Плохо получается. Всплывает какая-то пастораль из всего прочитанного и увиденного: оливковые рощи, женщины в легких шифоновых платьях, улыбающиеся горожане, что машут тебе руками из окон маленьких машин. Ни танков, ни маршировок. Просто тепло, много тепла.
– Все равно надо глянуть, – решаю я. – Если там хоть немного Италии, уже неплохо.
Серега кивает. Берет ломтик огурца, сует его в рот, хрустит так громко, что, кажется, слышно даже в коридоре. Думаю, как странно: совсем недавно меня выворачивало от запаха еды, от чужих разговоров, от самой жизни. А сейчас уже не так. Почти не думаю про Элю. Почти.
Оглядываюсь на окно. Сквозь грязную сетку от комаров врывается тягучая майская ночь. И несет что-то новое. Может быть, флер тосканского вина. А может быть, надежды.
Вспоминается конец января. Пустынное поле за Котельниками, покрытое хрустящим снегом, который трещит под ногами, в нем как бы спрятаны стеклянные осколки. Вокруг ни души, только мы с Мелахбергом, старик Соборный и еще пятеро странных типов, называющих себя художниками, но больше напоминающих сектантов из старого выпуска «Взгляда».
«Свободные манипуляции». Все еще до конца не понимаю, в чем их суть, но меня ж прет от всего абсурдного. И от Веньки, конечно.
Он в своей черной водолазке, поверх которой наброшен драповый плащ, как у какого-нибудь австрийского доцента. Рыжеватые волосы торчат из-под вязаной шапки, слегка подвернутой вверх, как у бездомных. Лицо бледное, но не болезненное, а какое-то… чистое. Будто его, в отличие от меня, зима не сжирает, просто смывает лишнее. Дышит паром, говорит немного, но его голос обволакивает густым дымом.
– Так, – объявляет Соборный, тоже обзаведшийся бородой, как у Троцкого. – Сейчас начнем. Снимайте варежки. Манипуляции надо делать голыми руками.
В ужасе гляжу на свои закругленные шерстяными нитками пальцы. Уже чувствую себя куриной тушкой в морозилке, а тут еще и варежки снимать. Но остальные послушно оголяют ладони, разрукавичиваются, так что и я это делаю, ощущая, как кровь отступает от фаланг, сдает позиции на поле боя.
Суть акции: каждому найти в снегу по пять палок и три предмета, не зная, кто их оставил. Потом мы должны стоять в кругу, держа эти вещи в руках, пока Соборный не скажет «свобода». И все это в кромешной тишине.
Нахожу палку, смятую пачку «Примы» и половину поролоновой губки. Занятно – как будто этот набор идеально символизирует мою жизнь на тот момент. Курево, неумытая общага и попытка держаться на плаву, цепляясь за куски.
Мелахберг стоит напротив меня. В руках у него тоже палка, маленькая пластиковая машинка и ключ – вроде от почтового ящика. Ему эти вещи тоже идут, словно реально часть его самого. Тонкие Венькины пальцы касаются пластика машинки, а я ловлю себя на том, что хочу быть этим ключом в другой его руке.
В кругу тишина. Лишь снег скрипит, когда кто-то невольно двигается. В этот момент у меня внутри все разрывается на части. От холода, от глупости ситуации, от странной злости на Мелахберга, на его бесстрастное лицо, завис опять, ему плевать, что я рядом.
А затем, когда все заканчивается, Венька подходит ко мне, сует в руки свой термос с горячим чаем.
– Пей. Замерз же, – говорит, глядя куда-то мимо.
Жест его для меня важнее, чем все их манипуляции, чем это поле, чем весь чертов январь. Потому что в Венькином голосе я слышу нечто, что он, возможно, не хотел выдавать. Или это мне чудится. Но чудится настолько ярко,